Таюткино зеркальце
Кошачьи уши
Про Великого полоза
Змеиный след
Огневушка-поскакушка
Голубая змейка
Серебряное копытце
Синюшкин колодец
Таюткино зеркальце
Был еще на руднике такой случай.
В одном забое пошла руда со шлифом. Отобьют кусок, а у него, глядишь, какой-нибудь уголышек гладехонек. Как зеркало блестит, глядись в него — кому любо.
Ну, рудобоям не до забавы. Всяк от стариков слыхал, что это примета вовсе худая.
— Пойдет такое — берегись! Это Хозяйка горы зеркало расколотила. Сердится. Без обвалу дело не пройдет.
Люди, понятно, и сторожатся, кто как может, а начальство в перву голову. Рудничный смотритель как услышал про эту штуку, сразу в ту сторону и ходить перестал, а своему подручному надзирателю наказывает:
— Распорядись подпереть проход двойным перекладом из лежаков да вели очистить до надежного потолка забой. Тогда сам погляжу.
Надзирателем на ту пору пришелся Ераско Поспешай. Егозливый такой старичонко. На глазах у начальства всегда рысью бегал. Чуть ему скажут, со всех ног кинется и бестолку народ полошит, как на пожар.
— Поспешай, робятушки, поспешай! Руднично дело тихого ходу не любит. Одна нога здесь, другая нога — там. За суматошливость-то его Поспешаем и прозвали. Только в этом деле и у Поспешая ноги заболели. В глазах свету не стало, норовит чужими поглядеть. Подзывает бергала-плотника, да и говорит:
— Сбегай-ко, Иван, огляди хорошенько да смекни, сколько бревен подтаскивать, и начинайте благословясь. Руднично дело, сам знаешь, мешкоты не любит, а у меня, как на грех, в боку колотье поднялось и поясница отнялась. Еле живой стою. К погоде, видно. Так вы уж без меня постарайтесь! Чтоб завтра к вечеру готово было!
Бергалу податься некуда — пошел, а тоже не торопится. Сколь ведь в руднике ни тошно, а в могилу до своего часу все же никому неохота. Ераско даже пригрозил:
— Поспешай, братец, поспешай! Не оглядывайся! Ленивых-то, сам знаешь, у нас хорошо на пожарной бодрят. Видал, поди?
Он — этот Ераско Поспешай — лисьей повадки человечишко. Говорил сладенько, а на деле самый зловредный был. Никто больше его народу под плети не подводил. Боялись его.
На другой день к вечеру поставили переклады. Крепь надежная, что говорить, только ведь гора! Бревном не удержишь, коли она осадку дает. Жамкнет, так стояки-бревна, как лучинки, хрустнут, и лежакам не вытерпеть: в блин их сдавит. Бывалое дело.
Ераско Поспешай все же осмелел маленько. Хоть пристанывает и на колотье в боку жалуется, а у перекладов ходит и забой оглядел. Видит — дело тут прямо смертное, плетями в тот забой не всякого загонишь. Вот Ераско и перебирает про себя, кого бы на это дело нарядить.
Под рукой у Ераска много народу ходило, только смирнее Гани Зари не было. На диво безответный мужик выдался. То ли его смолоду заколотили, то ли такой уродился, — никогда поперек слова не молвит. А как у него семейная беда приключилась, он и вовсе слова потерял. У Гани, видишь, жена зимним делом на пруду рубахи полоскала, да и соскользнула под лед. Вытащить ее вытащили и отводились, да, видно, застудились и к весне свечкой стаяла. Оставила Гане сына да дочку. Как говорится, красных деток на черное житье. Сынишко не зажился на свете, вскорости за матерью в землю ушел, а девчоночка ничего, — востроглазенькая да здоровенькая, Таюткой звали. Годов четырех она от матери осталась, а в своей ровне уж на примете была, — на всякие игры первая выдумщица. Не раз и доставалось ей за это. Поссорятся девчонки на игре, разревутся, да и бегут к матерям жаловаться.
— Это все Тайка Заря придумала!
Матери, известно, своих всегда пожалеют да приголубят, а Таютке грозят:
— Ах она, вострошарая! Поймаем вот ее да вицей! Еще отцу скажем! Узнает тогда, в котором месте заря с зарей сходится. Узнает!
Таютка, понятно, отца не боялась. Чуяла, поди-ко, что она ему, как порошинка в глазу, — только об ней и думал. Придет с рудника домой, одна ему услада — на забавницу свою полюбоваться да послушать, как она лепечет о том, о другом. А у Таютки повадки не было, чтобы на обиды свои жаловаться, о веселом больше помнила.
Ганя с покойной женой дружно жил, жениться второй раз ему неохота, а надо. Без женщины в доме с малым ребенком, конечно, трудно. Иной раз Ганя и надумает-беспременно женюсь, а как послушает Таютку, так и мысли врозь.
*
— Вот она у меня какая забавуха растет, а мачеха придет — все веселье погасит.
Так без жены и маялся. Хлеб стряпать соседям отдавал и варево, какое случалось, в тех же печах ставили. Пойдет на работу, непременно соседским старухам накажет:
— Доглядите вы, сделайте милость, за моей-то.
Те понятно:
— Ладно, ладно. Не беспокойся!
Уйдет на рудник, а они и не подумают. У всякой ведь дела хоть отбавляй. За своими внучатами доглядеть не успевают, про чужую и подавно не вспомнят. Хуже всего зимой приходилось. Избушка, видишь, худенькая, теплуху подтапливать надо. Не малой же девчонке это дело доверить. Старухи во-время не заглянут. Таютка и мерзнет до вечера, пока отец с рудника не придет да печь не натопит. Вот Ганя и придумал:
— Стану брать Таютку с собой. В шахте у нас тепло. И на глазах будет. Хоть сухой кусок, да вовремя съест.
Так и стал делать. А чтобы от начальства привязки не было, что, дескать, женскому полу в шахту спускаться нельзя, он стал обряжать Таютку парнишком. Наденет на нее братнюю одежонку, да и ведет с собой. Рудобои, которые по суседству жили, знали, понятно, что у Гани не парнишко, а девчонка, да им-то что. Видят, — по горькой нужде мужик с собой ребенка в рудник, таскает, жалеют его и Таютку позабавить стараются. Известно, ребенок! Всякому охота, чтоб ему повеселее было. Берегут ее в шахте, потешают, кто как умеет. То на порожней тачке подвезут, то камешков узорчатых подкинут. Кто опять ухватит на руки, подымет выше головы, да и наговаривает:
— Ну-ко, снизу погляжу, сколь Натал Гаврилыч руды себе в нос набил. Не пора ли каелкой выворачивать?
Подшучивали, значит. И прозвище ей дали — Натал Гаврилыч. Как увидят, сейчас разговор:
— А, Натал Гаврилыч!
— Как житьишком, Натал Гаврилыч?
— Отцу пособлять пришел, Натал Гаврилыч? Дело, друг, дело. Давно пора, а то где же ему одному управиться.
Не каждый, конечно, раз таскал Ганя Таютку с собой, а все-таки частенько. Она и сама к тому привыкла, чуть не всех рудобоев, с которыми отцу приходилось близко стоять, знала. Вот на этого-то Ганю Ераско и нацелился. С вечера говорит ему ласковенько:
— Ты, Ганя, утре ступай-ко к новым перекладам. Очисти там забой до надежного потолка!
Ганя и тут отговариваться не стал, а как пошел домой, заподумывал, что с Таюткой будет, коли гора его не пощадит.
Пришел домой, — у Таютки нос от реву припух, ручонки расцарапаны, под глазом синяк и платьишко все порвано. Кто-то, видно, пообидел. Про обиду свою Таютка все-таки сказывать не стала, а только сразу запросилась:
— Возьми меня, тятя, завтра на рудник с собой. У Гани руки задрожали, а сам подумал:
«Верно, не лучше ли ее с собой взять. Какое ее житье, коли живым не выйду!» Прибрал он свою девчушку, сходил к соседям за похлебкой, поужинал, и Таютка сейчас же свернулась на скамеечке, а сама наказывает:
— Тятя, смотри, не забудь меня разбудить! С тобой пойду.
Уснула Таютка, а отцу, конечно, не до этого. До свету просидел, всю свою жизнь в голове перевел, в конце концов решил:
— Возьму! Коли погибнуть доведется, так вместе.
Утром разбудил Таютку, обрядил ее по обычаю парнишком, поели маленько и пошли на рудник. Только видит Таютка, что-то не так: знакомые дяденьки как незнакомые стали. На кого она поглядит, тот и глаза отведет, будто не видит. И Натал Гаврилычем никто ее не зовет. Как осердились все. Один рудобой заворчал на Ганю:
— Ты бы, Гаврило, этого не выдумывал — ребенка с собой таскать. Неровен час, — какой случай выйдет.
Потом парень-одиночка подошел. Сам сбычился, в землю глядит и говорит тихонько:
— Давай, дядя Гаврило, поменяемся. Ты с Таюткой на мое место ступай, а я на твое.
Тут другие зашумели:
— Чего там! По жеребьевке надо! Давай Поспешая! Пущай жеребьевку делает, коли такое дело!
Только Поспешая нет и нет. Рассылка от него прибежал: велел, дескать, спускаться, его не дожидаючись. Хворь приключилась, с постели подняться не может.
Хотели без Поспешая жеребьевку провести, да один старичок ввязался. Он — этот старичонко — на доброй славе ходил. Бывальцем считали и всегда по отчеству звали, только как он низенького росту был, так маленько с шуткой — Полукарпыч.
Этот Полукарпыч мысли и повернул.
— Постойте-ко, — говорит, — постойте! Что зря горячиться! Может, Ганя умнее нашего придумал. Хозяйка горы наверняка его с дитей-то помилует. Податная на это, — будьте покойны! Гляди, еще девчонку к себе в гости сводит.
Помяните мое слово.
Этим разговором Полукарпыч и погасил у людей стыд. Всяк подумал: «на что лучше, коли без меня обойдется», и стали поскорее расходиться по своим местам.
Таютка не поняла, конечно, о чем спор был, а про Хозяйку приметила. И то ей диво, что в шахте все по-другому стало. Раньше, случалось, всегда на людях была, кругом огоньки мелькали, и людей видно. Кто руду бьет, кто нагребает, кто на тачках возит. А на этот раз все куда-то разошлись, а они с отцом по пустому месту вдвоем шагают, да еще Полукарпыч увязался за ними же.
— Мне, — говорит, — в той же стороне работа, провожу до места.
Шли-шли, Таютке тоскливо стало, она и давай спрашивать отца:
— Тятя, мы куда пошли? К Хозяйке в гости?
Гаврило вздохнул и говорит:
— Как придется. Может, и попадем.
Таютка опять:
— Она далеко живет?
Гаврило, конечно, молчит, не знает, что сказать, а Полукарпыч и говорит:
— В горе-то у ней во всяком месте дверки есть, да только нам не видно.
— А она сердитая? — спрашивает опять Таютка, а Полукарпыч и давай тут насказывать про Хозяйку, ровно он ей родня либо свойственник. И такая, и сякая, немазаная-сухая. Платье зеленое, коса черная, в одной руке каелка махонькая, в другой цветок. И горит этот цветок, как хорошая охапка смолья, а дыму нет. Кто Хозяйке поглянется, тому она этот цветок и отдаст, а у самой сейчас же в руке другой появится.
Таютке это любопытно. Она и говорит:
— Вот бы мне такой цветочек!
Старичонко и на это согласен:
— А что ты думаешь? Может, и отдаст, коли пугаться да реветь не будешь. Очень даже просто.
Так и заговорил ребенка. Таютка только о том и думает, как бы поскорее Хозяйку поглядеть да цветочек получить. Говорит старику-то:
— Дедо, я ни за что, ну вот, ни за что не испугаюсь и реветь не буду.
Вот пришли к новым перекладам. Верно, крепь надежная поставлена, и смолье тут наготовлено. Ганя со стариком занялись смолье разжигать. Дело, видишь, такое — осветиться хорошенько надо, одних блендочек мало, а огонь развести в таком месте тоже без оглядки нельзя.
Пока они тут место подходящее для огнища устроили да с разжогом возились, Таютка стоит да оглядывает кругом, нет ли тут дверки, чтоб к Хозяйке горы в гости пойти.
Глазенки, известно, молодые, вострые. Таютка и углядела ими — в одном месте, невысоко от земли, вроде ямки кругленькой, а в ямке что-то блестит. Таютка, не того слова, подобралась к тому месту, да и поглядела в ямку, а ничего нет. Тогда она давай пальчишком щупать.
Чует — гладко, а края отстают, как старая замазка. Таютка и давай то место расколупывать, дескать, пошире ямку сделаю. Живо очистила место с банное окошечко да тут и заревела во всю голову:
— Тятя, дедо! Большой парень из горы царапается!
Гаврило со стариком подбежали, видят — как зеркало в породу вдавлено, шатром глядит и до того человека большим кажет, что и признать нельзя.
Сперва-то они и сами испугались, потом поняли, и старик стал над Таюткой подсмеиваться:
— Наш Натал Гаврилыч себя не признал! Гляди-ко, — я нисколь не боюсь того вон старика, даром что он такой большой. Что хошь заставлю его сделать. Потяну за нос — он себя потянет, дерну за бороду — он тоже. Гляди: я высунул язык, и он свой ротище раззявил и язык выкатил! Как бревно!
Таютка поглядела из-за дедушкина плеча. Точно — это он и есть, только сильно большой. Забавно ей показалось, как дедушка дразнится. Сама вперед высунулась и тоже давай всяки штуки строить.
Скоро ей охота стала на свои ноги посмотреть, пониже, значит, зеркало спустить. Она и начала с нижнего конца руду отколупывать. Отец с Полукарпычем глядят — руда под таюткиными ручонками так книзу и поползла, мелкими камешками под ноги сыплется. Испугались: думали — обвал. Ганя подхватил Таютку на руки, отбежал подальше, да и говорит:
— Посиди тут. Мы с дедушкой место очистим. Тогда тебя позовем. Без зову, смотри, не ходи — осержусь!
Таютке горько показалось, что не дали перед зеркалом позабавиться. Накуксилась маленько, губенки надула, а не заревела. Знала, поди-ко, что большим на работе мешать нельзя. Сидит, нахохлилась да от скуки перебирает камешки, какие под руку пришлись. Тут и попался ей один занятный. Величиной с ладошку. Исподка у него руда-рудой, а повернешь — там вроде маленькой чашечки, либо блюдца. Гладко-гладко выкатано и блестит, а на закрайках как листочки прилипли. А пуще того занятно, что из этой чашечки на Таютку тот же большой парень глядит. Таютка и занялась этой игрушкой.
А тем временем отец со стариком в забое старались. Сперва-то сторожились, а потом на-машок у них работа пошла. Подведут каелки от гладкого места, да и отворачивают породу, а она сыплется мелким куском. Верхушка только потруднее пришлась… Высоко, да и боязно, как бы порода большими кусками не посыпалась. Старик велел Гане у забоя стоять, чтоб Таютка на ту пору не подошла, а сам взмостился на чурбаках и живой рукой верх очистил. И вышло у них в забое, как большая чаша внаклон поставлена, а кругом порода узором легла и до того крепкая, что каелка ее не берет.
Старик, для верности, и по самой чаше не раз каелкой стукал. Сперва по низу да с оглядкой, а потом начал базгать со всего плеча да еще приговаривает:
— Дай-ка хвачу по носу старика — пусть на меня не замахивается!
Хлестал-хлестал, чаша гудит, как литая медь, а от каелки даже малой чатинки не остается. Тут оба уверились — крепко. Побежал отец за Таюткой. Она пришла, поглядела и говорит:
— У меня такое есть! — и показывает свой камешок. Большие видят, — верно, на камешке чаша и весь ободок из точки в точку. Ну, все как есть — только маленькое. Старик тут и говорит:
— Это, Таютка, тебе Хозяйка горы, может, на забаву, а может, и на счастье дала.
— Нет, дедо, я сама нашла.
Гаврило тоже посомневался:
— Мало ли какой случай бывает.
На спор у них дело пошло. Стали в том месте, где Таютка сидела, все камешки перебирать. Даже сходства не обозначилось. Тогда старик и говорит:
— Вот видите, какой камешок! Другого такого в жизнь не найти! Береги его, Таютка, и никому не показывай, а то узнает начальство — отберут.
Таютка от таких слов голосом закричала:
— Не отдам! Никому не отдам!
А сама поскорее камешок за пазуху и ручонкой прижала, — дескать, так-то надежнее. К вечеру по руднику слух прошел:
— Обошлось у Гани по-хорошему. Вдвоем с Полукарпычем они гору руды набили да еще зеркало вырыли. Цельное, без единой чатинки, и ободок узорчатый.
Всякому, конечно, любопытно. Как к подъему объявили, народ и кинулся сперва поглядеть. Прибежали, видят — верно, над забоем зеркало наклонилось, и кругом из породы явственно рама обозначилась, как руками высечена. Зеркало не доской, а чашей: в середине поглубже, а по краям на-нет сошло. Кто поближе подойдет, тот и шарахнется сперва, а потом засмеется. Зеркало-то, видишь, человека вовсе несообразно кажет. Нос с большой бугор, волос на усах, как дрова разбросали. Даже глядеть страшно, и смешно тоже. Народу тут и набилось густо. Старики, понятно, оговаривают: не до смеху, дескать, тут, дело вовсе сурьезное. А молодых разве угомонишь, коли на них смех напал. Шум подняли, друг над дружкой подшучивают. Таютку кто-то подтащил к самому зеркалу, да и кричит:
— Это вот тот большой парень зеркало открыл!
Другие отзываются:
— И впрямь так! Не будь Таютки, не смеяться бы тут. Таюткино зеркало и есть!
А Таютка помалкивает да ручонкой крепче свое маленькое зеркальце прижимает. Ераско Поспешай, конечно, тоже услышал про этот случай — сразу выздоровел, спустился в шахту и пошел к ганиному забою. Вперед шел, так еще про хворь помнил, а как оглядел место да увидел, что народ не боится, сразу рысью забегал и закричал своим обычаем:
— Поспешай, ребятушки, к подъему! Не до ночи вас ждать! Руднично дело мешкоты не любит. Эка невидаль — гладкое место в забое пришлось!
А сам, по собачьему положению, другое смекает:
— Рудничному смотрителю не скажу, а побегу к приказчику. Обскажу ему, как моим распорядком в забое такую диковину отрыли. Тогда мне, а не смотрителю награда будет.
Прибежал к приказчику, а смотритель уж там сидит да еще над Ераском насмехается:
— Вон что! Выздоровел, Ерастушко! А я думал, тебе и не поглядеть, какую штуку без тебя на руднике откопали.
Ераско завертелся: дескать, за этим и бежал, чтоб тебе сказать. А смотритель, знай, подзуживает:
— Худые, гляжу, у тебя ноги стали. За всяким делом самому глядеть доводится.
Ераску с горя не лук же тереть. Он думал-думал и придумал:
«Напишу-ко я грамотку заграничной барыне. Тогда еще поглядим, куда дело повернется».
Ну, и написал. Так, мол, и так, стараньем надзирателя такого-то отрыли в руднике диковинное зеркало. Не иначе самой Хозяйки горы. Не желаете ли поглядеть?
Ераско это с хитростью подвел. Он так понял. Приказчик непременно барину о таком случае доведет, только это ни к чему будет. Барин на ту пору из таких случился, что ни до чего ему дела не было, одно требовал — давай денег больше! А жена у этого барина из заграничных земель была. У бар, известно, заведено было по всяким заграницам таскаться. Сысертский барин это же придумал:
«Чем, дескать, я хуже других заводчиков. Поеду — людей посмотрю, себя покажу».
Ну, поездил у теплых морей, поразбросал рублей и домой его потянуло. Только дорога-то шла через немецки земли, а там, видишь, на это дело, чтоб к чужим деньгам подобраться, нашлись больно смекалистые.
Видят — барин ума малого, а деньгами ворочает большими, они и давай его обхаживать. Вызнали, что он холостой, и пристроились на живца ловить. Подставили, значит, ему немку посытее да повиднее, — из таких все ж таки, коих свои немецкие женихи браковали, и вперебой стали ту немку нахваливать:
— Вот невеста, так невеста! По всем землям объезди, такой не сыщешь. Домой привезешь, у соседей в глазах зарябит.
Барин всю эту подлость за правду принял, взял да и женился на той немке. И то ему лестно показалось, что невеста перед свадьбой только о том и говорила, как будет ей хорошо на новом месте жить. Ну, а как обзаконились да подписал барин бумажки, какие ему подсунули, так и поворот этому разговору. Молодая жена сразу объявила:
— Неохота мне что-то, мил любезный друг, на край света забираться. Тут привычнее, да и тебе для здоровья полезно.
Барин, понятно, закипятился:
— Как так? Почему до свадьбы другое говорила? Где твоя совесть?
А немка, знай, посмеивается.
— По нашим, — говорит, — обычаям невесте совести не полагается. С совестью-то век в девках просидишь, а это невесело.
Барин горячится, корит жену всякими словами, а ей хоть бы что. Свое твердит:
— Надо было перед свадьбой уговор подписать, а теперь и разговаривать не к чему. Коли тебе надобно, поезжай в свои места один. Сколь хочешь там живи, хоть и вовсе сюда не ворочайся, скучать не стану. Мне бы только деньги посылал вовремя. А не будешь посылать — судом взыщу, потому — законом обязан ты жену содержать, да и подпись твоя на это у меня имеется.
Что делать? Одному домой ехать барин поопасался: насмех, дескать, поднимут, — он и остался в немецкой земле. Долгонько там жил, всю заводскую выручку немцам просаживал. Потом, видно, начетисто показалось али другая какая причина вышла, привез-таки свою немку в Сысерть и говорит:
— Сиди тут.
Ну, ей тоскливо, она и вытворяла, что только удумает. На Азов-горе вон теперь дом с вышкой стоит, а до него там, сказывают, и не разберешь что было нагорожено: не то монастырь, не то мельница. И называлась эта строянка Раззор. Этот Раззор при той заграничной барыне и поставлен был. Приедет будто туда с целой оравой, да и гарцуют недели две. Народу от этой барской гулянки не сладко приходилось. То овечек да телят затравят, то кострами палы по лесу пустят. Им забава, а народу маята. За счастье считали, коли в какое лето барыня в наши края не приедет.
Ераску, понятно, до этого дела нет, ему бы свею выгоду не упустить, он и послал грамотку с нарочным. И не ошибся, подлая душа. На другой же день на семи ли, восьми тройках приехала барыня со своей оравой и первым делом потребовала к себе Ераска.
— Показывай, какое зеркало нашел!
Приказчик, смотритель и другое начальство прибежали. Узнали дело, отговаривают: никак невозможно женщине в шахту. Только сговорить не могут. Заладила свое:
— Пойду и пойду!
Тут еще баринок из заграничных бодрится. При ней был. За брата или там за какую родню выдавала и завсегда с собой возила. Этот с грехом пополам балакает:
— Мы, дескать, с ней в заграничной шахте бывали, а это что! — Делать нечего, стали их спускать. Начальство все в беспокойстве, один Ераско радуется, рысит перед барыней, в две блендочки ей светит. Довел-таки до места. Оглядела барыня зеркало. Тоже посмеялась с заграничным баринком, какими оно людей показывает, потом барыня и говорит Ераску:
— Ты мне это зеркало целиком вырежь да в Раззор доставь!
Ераско давай ей втолковывать, что сделать это никак нельзя, а барыня свое:
— Хочу, чтоб это зеркало у меня стояло, потому как я хозяйка этой горы!
Только проговорила, вдруг из зеркала рудой плюнуло. Барыня завизжала и без памяти повалилась.
Суматоха поднялась. Начальство подхватило барыню да поскорее к выходу. Один Ераско в забое остался. Его, видишь, тем плевком с ног сбило и до половины мелкой рудой засыпало. Вытащить его вытащили, да только ноги ему по-настоящему отшибло, больше не поспешал и народ зря не полошил.
Заграничная барыня жива осталась, только с той поры все дураков рожала. И не то что недоумков каких, а полных дураков, кои ложку в ухо несут и никак их ничему не научишь.
Заграничному баринку, который хвалился: мы да мы, самый наконешничок носу сшибло. Как ножом срезало, ноздри на волю глядеть стали — не задавайся, не мыкай до времени!
А зеркала в горе не стало: все осыпалось.
Зато у Таютки зеркальце сохранилось. Большого счастья оно не принесло, а все-таки свою жизнь она не хуже других прожила. Зеркальце-то, сказывают, своей внучке передала. И сейчас будто оно хранится, только неизвестно — у кого.
Кошачьи уши
В те годы Верхнего да Ильинского заводов в помине не было. Только наша Полевая да Сысерть. Ну, в Северной тоже железком побрякивали. Так, самую малость. Сысерть-то светлее всех жила. Она, вишь, на дороге пришлась в казачью сторону. Народ туда-сюда проходил да проезжал. Сами на пристань под Ревду с железом ездили. Мало ли в дороге с кем встретишься, чего наслушаешься. И деревень кругом много.
У нас в Полевой против сысертского-то житья вовсе глухо было. Железа в ту пору мало делали, больше медь плавили. А ее караваном к пристани-то возили. Не так вольготно было народу в дороге с тем, с другим поговорить, спросить. Под караулом-то попробуй! И деревень в нашей стороне — один Косой Брод. Кругом лес да горы, да болота. Прямо сказать, — в яме наши старики сидели, ничего не видели. Барину, понятное дело, того и надо.
Спокойно тут, а в Сысерти поглядывать приходилось.
Туда он и перебрался. Сысерть главный у него завод стал. Нашим старикам только стражи прибавил да настрого наказал прислужникам:
— Глядите, чтобы народ со стороны не шлялся, и своих покрепче держите.
А какой тут пришлый народ, коли вовсе на усторонье наш завод стоит. В Сысерть дорогу прорубили, конечно, только она в те годы, сказывают, шибко худая была. По болотам пришлась. Слани верстами. Заневолю брюхо заболит, коли по жерднику протрясет. Да и мало тогда ездили по этой дороге. Не то, что в нонешнее время — взад да вперед. Только барские прислужники да стража и ездили. Эти верхами больше, — им и горюшка мало, что дорога худая. Сам барин в Полевую только на полозу ездил. Как санная дорога установится, он и давай наверстывать, что летом пропустил. И все норовил нежданно-негаданно налететь. Уедет примерно вечером, а к обеду на другой день уж опять в Полевой. Видно, подловить-то ему кого-нибудь охота было. Так все и знали, что зимой барина на каждый час жди. Зато по колесной дороге вовсе не ездил. Не любо ему по сланям-то трястись, а верхом, видно, неспособно. В годах, сказывают, был. Какой уж верховой! Народу до зимы-то и полегче было. Сколь ведь приказчик ни лютует, а барин приедет, — еще вину выищет.
Только вот приехал барин по самой осенней распутице. Приехал не к заводу либо к руднику, как ему привычно было, а к приказчику. Из конторы сейчас же туда всех приказных потребовал и попов тоже. До вечера приказные пробыли, а на другой день барин уехал в Северну. Оттуда в тот же день в город поволокся. По самой-то грязи приспичило ему. И обережных с ним что-то вовсе много. В народе и пошел разговор: «Что за штука? Как бы дознаться?» По теперешним временам это просто — взял да сбегал либо съездил в Сысерть, а при крепости как? Заделье надо найти, да и то не отпустят. И тайком тоже не уйдешь — все люди на счету, в руке зажаты. Ну, все ж таки выискался один парень.
— Я, — говорит, — вечером в субботу, как из горы поднимут, в Сысерть убегу, а в воскресенье вечером прибегу. Знакомцы там у меня. Живо все разузнаю.
Ушел, да и не воротился. Мало погодя приказчику сказали, а он и ухом не повел искать парня-то. Тут и вовсе любопытно стало, — что творится? Еще двое ушли, и тоже с концом.
В заводе только то и нового, что по три раза на дню стала стража по домам ходить, мужиков считать, — все ли дома. В лес кому понадобится за дровами либо за сеном на покос, — тоже спросись. Отпускать стали грудками и со стражей.
— Нельзя, — говорит приказчик, — поодиночке-то. Вон уж трое сбежали.
И семейным в лес ходу не стало. На дорогах заставы приказчик поставил. А стража у него наподбор — ни от одного толку не добьешься. Тут уж, как в рот положено стало, что в Сысертской стороне что-то деется, и шибко им — барским-то приставникам — не по ноздре. Зашептались люди в заводе и на руднике.
— Что хочешь, а узнать надо.
Одна девчонка из руднишиых и говорит:
— Давайте, дяденьки, я схожу. Баб-то ведь не считают по домам. К нам вон с баушкой вовсе не заходят. Знают, что в нашей избе мужика нет. Может, и в Сысерти эдак же. Способнее мне узнать-то.
Девчонка бойконькая… Ну, руднишная, бывалая… Все ж таки мужикам это не в обычае.
— Как ты, — говорят, — птаха Дуняха, одна по лесу сорок верст пройдешь? Осень ведь — волков полно. Костей не оставят.
— В воскресенье днем, — говорит, — убегу. Днем-то, поди, не посмеют волки на дорогу выбежать. Ну, и топор на случай возьму.
— В Сысерти-то, — спрашивают, — знаешь кого?
— Баб-то, — отвечает, — мало ли. Через них и узнаю, что надо.
Иные из мужиков сомневаются:
— Что баба знает?
— То, — отвечает, — и знает, что мужику ведомо, а когда и больше.
Поспорили маленько мужики, потом и говорят:
— Верно, птаха Дуняха, тебе сподручнее итти, да только стыд нам одну девку на экое дело послать. Загрызут тебя волки.
Тут парень и подбежал. Узнал, о чем разговор, да и говорит:
— Я с ней пойду.
Дуняха скраснела маленько, а отпираться не стала.
— Вдвоем-то, конечно, веселее, да только как бы тебя в Сысерти не поймали.
— Не поймают, — отвечает. Вот и ушли Дуняха с тем парнем. Из завода не по дороге, конечно, выбрались, а задворками, потом тоже лесом шли, чтобы их с дороги не видно было. Дошли так спокойно до Косого Броду. Глядят — на мосту трое стоят. По всему видать — караул. Чусовая еще не замерзла, и вплавь ее где-нибудь повыше либо пониже тоже не возьмешь — холодно. Поглядела из лесочка Дуняха и говорит:
— Нет, видно, мил дружок Матюша, не приводится тебе со мной итти. Зря тут себя загубишь и меня подведешь. Ступай-ко скорее домой, пока тебя начальство, не хватилось, а я одна попытаюсь на женскую хитрость пройти.
Матюха, конечно, ее уговаривать стал, а она на своем уперлась. Поспорили да на том и решили. Будет он из лесочка глядеть. Коли не остановят ее на мосту — домой пойдет, а остановят — выбежит, отбивать станет. Подобралась тут Дуняха поближе, спрятала покрепче топор, да и выбежала из лесу. Прямо на мужиков бежит, а сама визжит-кричит:
— Ой, дяденьки, волк! Ой, волк!
Мужики видят — женщина испугалась, — смеются. Один-то ногу еще ей подставил, только, видать, Дуняха в оба глядела, пролетела мимо, а сама все кричит:
— Ой, волк! Ой, волк!
Мужики ей вдогонку:
— За подол схватил! За подол схватил! Беги — не стой!
Поглядел Матюха и говорит:
— Пролетела птаха! Вот девка! Сама не пропадет и дружка не подведет!
Дальше-то влеготку пройдет сторонкой. Как бы только не припозднилась, волков не дождалась!
Воротился Матвей домой до обхода. Все у него и обошлось гладко — не заметили. На другой день руднишным рассказал. Тогда и поняли, что тех — первых-то — в Косом Броду захватили.
— Там, поди, сидят запертые да еще в цепях. То приказчик их и не ищет, — знает, видно, где они. Как бы туда же наша птаха не попалась, как обратно пойдет!
Поговорили так, разошлись. А Дуняха что? Спокойно сторонкой по лесу до Сысерти дошла. Раз только и видела на дороге полевских стражников. Домой из Сысерти ехали. Прихоронилась она, а как разминовались, опять пошла. Притомилась, конечно, а на свету еще успела до Сысерти добраться. На дороге тоже стража оказалась, да только обойти-то ее тут вовсе просто было.
Свернула в лес и вышла на огороды, а там близко колодец оказался. Тут женщины были, Дуняху и незаметно на людях стало. Одна старушка спросила ее:
— Ты чья же, девушка, будешь? Ровно не из нашего конца?
Дуняха и доверилась этой старушке.
— Полевская, — говорит.
Старушка дивится:
— Как ты это прошла? Стража ведь везде наставлена. Мужики не могут к вашим-то попасть. Который уйдет — того и потеряют.
Дуняха ей сказала. Тогда старушка и говорит:
— Пойдем-ко, девонька, ко мне. Одна живу. Ко мне и с обыском не ходят. А прийдут — так скажешься моей зареченской внучкой. Походит она на тебя. Только ты будто покорпуснее будешь. Зовут-то как?
— Дуняхой, — говорит.
— Вот и ладно. Мою-то тоже Дуней звать.
У этой старушки Дуняха и узнала все. Барин, оказывается, куда-то вовсе далеко убежал, а нарочные от него и к нему каждую неделю ездят. Все какие-то наставления барин посылает, и приказчик Ванька Шварев те наставления народу вычитывает. Железный завод вовсе прикрыт, а мужики на Щелкунской дороге канавы глубоченные копают да валы насыпают. Ждут с той стороны прихода. Говорят — башкирцы бунтуются, а на деле вовсе не то. По дальним заводам, по деревням и в казаках народ поднялся, и башкиры с ними же. Заводчиков да бар за горло берут, и главный начальник у народа Омельян Иваныч прозывается. Кто говорит — он царь, кто — из простых людей, только народу от него воля, а заводчикам да барам — смерть! То наш-то хитряга и убежал подальше. Испугался!
Узнала, что в Сысерти тоже обход по домам и работам мужиков проверяет по три раза в день. Только у них еще ровно строже. Чуть кого не случится, сейчас всех семейных в цепи да и в каталажку. Человек прибежит:
— Тут я, — по работе опоздал маленько!
А ему отвечают:
— Вперед не опаздывай! — да и держат семейных-то дня два либо три. Вовсе замордовали народ, а приказчик хуже цепной собаки.
Все ж таки, как вечерний обход прошел, сбежались к той старушке мужики. Давай Дуняху расспрашивать, что да как у них. Рассказала Дуняха.
— А мы, — говорят, — сколько человек к вашим отправляли — ни один не воротился.
— То же, — отвечает, — и у нас. Кто ушел — того и потеряли! Видно, на Чусовой их всех перехватывают.
Поговорили-поговорили, потом стали о том думать, как Дуняхе в Полевую воротиться. Наверняка ее в Косом Броду поджидают, а как мимо пройдешь? Один тут и говорит:
— Через Терсутско болото бы да на Гальян. Ладно бы вышло, да мест этих она не знает, а проводить некому…
— Неуж у нас смелых девок не найдется? — говорит тут хозяйка. — Тоже, поди-ко, их не пересчитывают по домам, и на Тереутском за клюквой многие бывали. Проводят! Ты только дальше-то расскажи ей дорогу, чтоб не заблудилась, да и не опоздала. А то волкам на добычу угодит.
Ну, тот и рассказал про дорогу. Сначала, дескать, по Терсутскому болоту, потом по речке Мочаловке на болото Галъян, а оно к самой Чусовой подходит. Место тут узкое. Переберется как-нибудь, а дальше полевские рудники пойдут.
— Если, — говорит, — случится опоздниться, тут опаски меньше. По тем местам от Гальяна до самой Думной горы земляная кошка похаживает. Нашему брату она не вредная, а волки ее побаиваются, если уши покажет. Не шибко к тем местам льнут. Только на это тоже не надейся, побойче беги, чтобы засветло к заводу добраться. Может, про кошку-то — разговор пустой. Кто ее видал?
Нашлись, конечно, смелые девки. Взялись проводить до Мочаловки. Утром еще потемну за завод прокрались мимо охраны.
— Не сожрут нас волки кучей-то. Побоятся, поди. Пораньше домой воротимся, и ей — гостье-то нашей — так лучше будет.
Идет эта девичья команда, разговаривает так-то. Мало погодя и песенки запели. Дорога бывалая, хаживали на Терсутско за клюквой — что им не петь-то?
Дошли до Мочаловки, прощаться с Дуняхой стали. Время еще не позднее. День солнечный выдался. Вовсе ладно. Тот мужик-то говорил, что от Мочаловки через Гальян не больше пятнадцати верст до Полевой. Дойдет засветло, и волков никаких нет. Зря боялись.
Простились. Пошла Дуняха одна. Сразу хуже стало. Места незнакомые, лес страшенный. Хоть не боязливая, а запооглядывалась. Ну, и сбилась маленько. Пока путалась да направлялась, глядишь — и к потемкам дело подошло. Во всех сторонах заповывали. Много ведь в те годы волков-то по нашим местам было. Теперь вон по осеням под самым заводом воют, а тогда их было — сила! Видит Дуняха — плохо дело. Столько узнала, и даже весточки не донесет! И жизнь свою молодую тоже жалко. Про парня того — про Матвея-то — вспомнила. А волки вовсе близко. Что делать? Бежать — сразу налетят, в клочья разорвут. На сосну залезть — все едино дождутся, пока не свалишься.
По уклону, видит, к Чусовой болото спускаться стало. Так мужик-то объяснял. Вот и думает: «Хоть бы до Чусовой добраться!»
Идет потихоньку, а волки по пятам. Да и много их. Топор, конечно, в руке, да что в нем!
Только вдруг два синеньких огня вспыхнуло. Ни дать ни взять — кошачьи уши.
Снизу пошире, кверху на-нет сошли. Впереди от Дуняхи шагов, поди, до полсотни. Дуняха раздумывать не стала, откуда огни, — сразу к ним кинулась. Знала, что волки огня боятся.
Подбежала — точно, два огня горят, а между ними горка маленькая, вроде кошачьей головы. Дуняха тут и остановилась, меж тех огней. Видит — волки поотстали, а огни все больше да больше, и горка будто выше. Дивится Дуняха, как они горят, коли дров никаких не видно. Насмелилась, протянула руку, а жару не чует. Дуняха еще поближе руку подвела. Огонь метнулся в сторону, как кошка ухом тряхнула, и опять ровно горит.
Дуняхе маленько боязно стало, только не на волков же бежать. Стоит меж огнями, а они еще кверху подались. Вовсе большие стали. Подняла Дуняха камешок с земли. Серой он пахнет. Тут она и вспомнила про земляную кошку, про которую мужик сысертский сказывал. Дуняха и раньше слышала, что по пескам, где медь с золотыми крапинками, живет кошка с огненными ушами. Уши люди много раз видали, а кошку никому не доводилось. Под землей она ходит. Стоит Дуняха промеж тех кошачьих ушей и думает: как дальше-то? Волки отбежали, да надолго ли? Только отойди от огней — опять набегут. Тут стоять — холодно, до утра не выдюжить.
Только подумала, — огни и пропали. Осталась Дуняха в потемках. Оглянулась — нет ли опять волков? Нет, не видно. Только куда итти в потемках-то! А тут опять впереди огоньки вспыхнули. Дуняха на них и побежала. Бежит-бежит, а догнать не может. Так и добежала до Чусовой-реки, а уши уж на том берегу горят.
Ледок, конечно, тоненький, ненадежный, да разбирать не станешь. Свалила две жердинки легоньких, с ними и стала перебираться. Переползла с грехом пополам, ни разу не провалилась, хоть шибко потрескивало. Жердинки-то ей пособили.
Стоять не стала. Побежала за кошачьими ушами. Пригляделась все ж таки к месту, — узнала. Песошное это. Рудник был. Случалось ей тут на работе бывать. Дорогу одна бы ночью нашла, а все за ушами бежит. Сама думает: «Уж если они меня из такой беды вызволили, так неуж неладно заведут?»
Подумала, а огни и выметнуло. Ярко загорели. Так и переливаются. Будто знак подают: «Так, девушка, так! Хорошо рассудила!»
Вывели кошачьи уши Дуняху на Поваренский рудник, а он у самой Думной горы. Вон в том месте был. Прямо сказать, в заводе.
Время ночное. Пошла Дуняха к своей избушке, с опаской, конечно, пробирается. Чуть где люди, — прихоронится; то за воротный столб притаится, а то и через огород махнет. Подобралась так к избушке и слышит — разговаривают.
Послушала она, поняла, — караулят кого-то. А ее и караулили. Старуху баушку приказчик велел в ее избушке за постоянным караулом держать. «Сюда, — думает, — Дуняха явится, коли ей обратно прокрасться посчастливит». Сам этот караул проверял, чтобы ни днем, ни ночью не отходили.
Дуняха этого не поняла. Только слышит — чужой кто-то у баушки сидит. Побоялась показаться. А сама замерзла, невтерпеж прямо. Вот она и прокралась проулком к тому парню-то Матвею, с которым до Косого Броду шла. Стукнула тихонько в окошко, а сама притаилась. Тот выбежал за ворота:
— Кто?
Ну, она и сказалась. Обрадовался парень.
— Иди, — говорит, — скорее в баню. Топлена она. Там тебя и прихороню, а завтра ненадежнее место найдем.
Запер Дуняху в теплой бане, сам побежал надежным людям сказать:
— Воротилась Дуняха, прилетела птаха.
Живо сбежались, расспрашивать стали. Дуняха все им рассказала. В конце и про кошачьи уши помянула:
— Кабы не они, сожрали бы меня волки.
Мужики это мимо пропустили. Притомилась, думают, наша птаха, вот и помстилось ей.
— Давай-ко, — говорят, — поешь да ложись спать! Мы покараулим тебя до утра и то обмозгуем, куда лучше запрятать.
Дуне того и надо. В тепле-то ее разморило, еле сидит. Поела маленько, да и уснула. Матюха да еще человек пять парней на карауле остались. Только время ночное, тихое, а Дуняха вон какие вести принесла. Парни, видно, и запоговаривали громко. Ну, и другие люди, которые слушать приходили, тоже не утерпели: тому-другому сказать, посоветовать, что делать. Однем словом, беспокойство пошло. Обходчики и заметили. Сразу проверку давай делать. Того нет, другого нет, а у Матвея пятеро чужих оказалось.
— Зачем пришли?
Те отговариваются, конечно, кому что на ум пришло. Не поверили обходчики, обыскивать кинулись. Парням делать нечего — за колья взялись. Обходчики, конечно, оборуженные, только в потемках колом-то способнее. Парни и ухайдакали их. Только на место тех обходчиков другие набежали. Втрое либо вчетверо больше. Парням, значит, поворот вышел. Одного застрелили обходчики, а другие отбиваются все ж таки.
Дуняха давно соскочила. Выбежала из бани, глядит — над Думной горой два страшенных синих огня поднялись, ровно кошка за горой притаилась, уши выставила. Вот-вот на завод кинется. Дуняха и кричит:
— Наши огни-то! Руднишные! На их, ребята, правьтесь!
И сама туда побежала. В заводе сполох поднялся. На колокольне в набат ударили. Народ повыскакивал. Думают — за горой пожар. Побежали туда. Кто поближе подбежит, тот и остановится. Боятся этих огней. Одна Дуняха прямо на них летит. Добежала, остановилась меж огнями и кричит:
— Хватай барских-то! Прошло их время! По другим заводам давно таких-то кончили!
Тут обходчикам и всяким стражникам туго пришлось. Известно, народ грудкой собрался. Стража побежала — кто куда. Только далеко ли от народа уйдешь? Многих похватали, а приказчик угнал-таки по городской дороге. Упустили — оплошка вышла. Кто в цепях сидел, тех высвободили, конечно. Тут и огни погасли.
На другой день весь народ на Думной горе собрался. Дуняха и обсказала, что в Сысерти слышала. Тут иные, из стариков больше, сумлеваться стали:
— Кто его знает, что еще выйдет! Зря ты нас вечор обнадежила.
Другие опять за Дуняху горой:
— Правильная девка! Так и надо! Чего еще ждать-то? Надо самим к людям податься, у коих этот Омельян Иванович объявился.
Которые опять кричат:
— В Косой Брод сбегать надо. Там, поди наши-то сидят. Забыли их?
Ватажка парней сейчас и побежала. Сбили там стражу, вызволили своих да еще человек пять сысертских. Ну, и народ в Косом Броду весь подняли. Рассказали им, что у людей делается.
Прибежали парни домой, а на Думной горе все еще спорят. Старики без молодых-то вовсе силу забрали, запутали народ. Только и твердят:
— Ладно ли мы вечор наделали, стражников насмерть побили?
Молодые кричат:
— Так им и надо!
Сидельцы тюремные из Косого-то Броду на этой же стороне, конечно. Говорят старикам:
— Коли вы испугались, так тут и оставайтесь, а мы пойдем свою правильную долю добывать.
На этом и разошлись. Старики, на свою беду, остались, да и других под кнут подвели. Вскорости приказчик с солдатами из города пришел, из Сысерти тоже стражи нагнали. Живо зажали народ. Хуже старого приказчик лютовать стал, да скоро осекся. Видно, прослышал что неладное для себя. Стал стариков тех, кои с пути народ сбили, задабривать всяко. Только у тех спины-то не зажили, помнят, что оплошку сделали. Приказчик видит, косо поглядывают, — сбежал ведь! Так его с той поры в наших заводах и не видали. Крепко, видно, запрятался, а может, и попал в руки добрым людям — свернули башку.
А молодые тогда с Думной-то горы в леса ушли. Матвей у них вожаком стал. И птаха Дуняха с ним улетела.
Про эту пташку удалую много еще сказывали, да я не помню…
Одно в памяти засело — про дуняхину плетку.
Дуняха, сказывают, в наших местах жила и после того, как Омельяна Иваныча бары сбили и казнить увезли. Заводское начальство сильно охотилось поймать Дуняху, да все не выходило это дело. А она нет-нет и объявится в открытую где-нибудь на дороге, либо на руднике каком. И всегда, понимаешь, на соловеньком коньке, а конек такой, что его не догонишь. Налетит этак нежданно-негаданно, отвозит кого ей надо башкирской камчой — и нет ее. Начальство переполошится, опять примутся искать Дуняху, а она, глядишь, в другом месте объявится и там какого-нибудь руднишного начальника плеткой уму-разуму учит, как, значит, с народом обходиться. Иного до того огладит, что долго встать не может. Камчой с лошади, известно, не то что человека свалить, волка насмерть забить можно, если кто умеет, конечно. Дуняха, видать, понавыкла камчой орудовать, надолго свои памятки оставила. И все, сказывают, по делу. А пуще всего тем рудничным доставалось, кои молоденьких девчонок утесняли. Этих вовсе не щадила.
На рудниках таким, случалось, грозили:
— Гляди, как бы тебя Дуняха камчой не погладила.
Стреляли, конечно, в Дуняху не один раз, да она, видно, на это счастливая уродилась, а в народе еще сказывали, будто перед стрелком кошачьи уши огнями замелькают, и Дуняхи не видно станет.
Сколько в тех словах правды, про то никто не скажет, потому — сам не видал, а стрелку как поверить?
Всякому, поди-ко, не мило, коли он пульку в белый свет выпустит. Всегда какую-нибудь отговорку на этот случай придумает. Против, дескать, солнышка пришлось, мошка в глаз попала, потемнение в мозгах случилось, комар в нос забился и в причинную жилку как раз на ту пору уколол. Ну, мало ли как еще говорят. Может, какой стрелок и приплел огненные уши, чтоб свою неустойку прикрыть. Все-таки не столь стыдно. С этих слов, видно, разговор и пошел.
А то, может, и впрямь Дуняха счастливая на пулю была. Тоже ведь недаром старики говорили:
— Смелому случится на горке стоять, пули мимо летят, боязливый в кустах захоронится, а пуля его найдет.
Так и не могло заводское начальство от дуняхиной плетки свою спину наверняка отгородить. Сам барин, сказывают, боялся, как бы Дуняха где его не огрела. Только она тоже не без смекалки орудовала.
Зачем она с одной плеткой кинется, коли при барине завсегда обережных сила, и каждый оборужен.
Про Великого полоза
Жил в заводе мужик один. Левонтьем его звали. Старательный такой мужичок, безответный. Смолоду его в горе держали, на Гумешках то есть. Медь добывал. Так под землей все молодые годы и провел. Как червяк в земле копался. Свету не видел, позеленел весь. Ну, дело известное, — гора. Сырость, потемки, дух тяжелый. Ослаб человек. Приказчик видит — мало от его толку, и удобрился перевести Левонтия на другую работу, — на Поскакуху отправил, на казенный прииск золотой. Стал, значит, Левонтий на прииске робить. Только это мало делу помогло. Шибко уж он нездоровый стал. Приказчик поглядел-поглядел, да и говорит:
— Вот что, Левонтий, старательный ты мужик, говорил я о тебе барину, а он и придумал наградить тебя. Пускай, — говорит, — на себя старается. Отпустить его на вольные работы, без оброку.
Это в ту пору так делывали. Изробится человек, никуда его не надо, ну, и отпустят на вольную работу.
Вот и остался Левонтий на вольных работах. Ну, пить-есть надо, да и семья того требует, чтобы где-нибудь кусок добыть. А чем добудешь, коли у тебя ни хозяйства, ничего такого нет. Подумал-подумал, пошел стараться, золото добывать. Привычное дело с землей-то, струмент тоже не ахти какой надо. Расстарался, добыл и говорит ребятишкам:
— Ну, ребятушки, пойдем, видно, со мной золото добывать. Может, на ваше ребячье счастье и расстараемся, проживем без милостины.
А ребятишки у него вовсе еще маленькие были. Чуть побольше десятка годов им.
Вот и пошли наши вольные старатели. Отец еле ноги передвигает, а ребятишки — мал-мала меньше — за ним поспешают.
Тогда, слышь-ко, по Рябиновке верховое золото сильно попадать стало. Вот туда и Левонтий заявку, сделал. В конторе тогда на этот счет просто было. Только скажи да золото сдавай. Ну, конечно, и мошенство было. Как без этого. Замечали конторски, куда народ бросается, и за сдачей следили. Увидят — ладно пошло, сейчас то место под свою лапу. Сами, говорят, тут добывать будем, а вы ступайте куда в другое место. Заместо разведки старатели-то у них были. Те, конечно, опять свою выгоду соблюдали. Старались золото не оказывать. В контору сдавали только, чтобы сдачу отметить, а сами все больше тайным купцам стуряли. Много их было, этих купцов-то. До того, слышь-ко, исхитрились, что никакая стража их уличить не могла. Так, значит, и катался обман-то шариком. Контора старателей обвести хотела, а те опять ее. Вот какие порядки были. Про золото стороной дознаться только можно было.
Левонтию, однако, не потаили — сказали честь-честью. Вядят, какой уж он добытчик. Пускай хоть перед смертью потешится.
Пришел это Левонтий на Рябиновку, облюбовал место и начал работать. Только силы у него мало. Живо намахался, еле жив сидит, отдышаться не может. Ну, а ребятишки, какие они работники? Все ж таки стараются. Поробили как-то с неделю либо больше, видит Левонтий — пустяк дело, на хлеб не сходится. Как быть? А самому все хуже да хуже. Исчах совсем, но неохота по миру итти и на ребятишек сумки надевать. Пошел в субботу сдать в контору золотишко, какое намыл, а ребятам наказал:
— Вы тут побудьте, струмент покараульте, а то таскать-то его взад-вперед ни к чему нам.
Остались, значит, ребята караульщиками у шалашика. Сбегал один на Чусову-реку. Близко она тут. Порыбачил маленько. Надергал пескозобишков, окунишков, и давай они ушку себе гоношить. Костер запалили, а дело к вечеру. Боязно ребятам стало.
Только видят — идет старик, заводской же. Семенычем его звали, а как по фамилия — не упомню. Старик этот из солдат был. Раньше-то, сказывают, самолучшим кричным мастером значился, да согрубил что-то приказчику, тот его и велел в пожарную отправить — пороть, значит. А этот Семеныч не стал даваться, рожи которым покарябал, как он сильно проворный был. Известно, кричный мастер. Ну, все ж таки обломки. Пожарники-то тогда здоровущие подбирались. Выпороли, значит, Семеныча и за буйство в солдаты сдали. Через двадцать пять годов он и пришел в завод-то вовсе стариком, а домашние у него за это время все примерли, избушка заколочена стояла. Хотели уж ее разбирать. Шибко некорыстна была. Тут он и объявился. Подправил свою избушку и живет потихоньку, один-одинешенек. Только стали соседя замечать — неспроста дело. Книжки какие-то у него. И каждый вечер он над ими сидит. Думали, — может, умеет людей лечить. Стали с этим подбегать. Отказал: «Не знаю, — говорит, — этого дела. И какое тут может леченье быть, коли такая ваша работа». Думали, — может, веры какой особой. Тоже не видно. В церкву ходит о пасхе да о рождестве, как обыкновенно мужики, а приверженности не оказывает. И тому опять дивятся — работы нет, а чем-то живет. Огородишко, конечно, у него был. Ружьишко немудрящее имел, рыболовную снасть тоже. Только разве этим проживешь? А деньжонки, промежду прочим, у него были. Бывало, кое-кому и давал. И чудно этак. Иной просит-просит, заклад дает, набавку, какую хошь, обещает, а не даст. К другому сам придет:
— Возьми-ка, Иван или там Михаиле, на корову. Ребятишки у тебя маленькие, а подняться, видать, не можешь. — Однем словом, чудной старик. Чертоэнаем его считали. Это больше за книжки-то.
Вот подошел этот Семеныч, поздоровался. Ребята радехоньки, зовут его к себе:
— Садись, дедушко, похлебай ушки с нами.
Он не посупорствовал, сел. Попробовал ушки и давай нахваливать — до чего-де навариста да скусна. Сам из сумы хлебушка мяконького достал, ломоточками порушал и перед ребятами грудкой положил. Те видят — старику ушка поглянулась, давай уплетать хлебушко-то, а Семеныч одно свое — ушку нахваливает, давно, дескать, так-то не едал. Ребята под этот разговор и наелись как следует. Чуть не весь стариков хлеб съели. А тот, знай, похмыкивает:
— Давно так-то не едал.
Ну, наелись ребята, старик и стал их спрашивать про их дела. Ребята обсказали ему все по порядку, как отцу от заводской работы отказали и на волю перевели, как они тут работали. Семеныч только головой покачивает да повздыхивает: охо-хо, да охо-хо. Под конец спросил:
— Сколь намыли?
Ребята говорят:
— Золотник, а может, поболе, — так тятенька сказывал.
Старик встал и говорит:
— Ну, ладно, ребята, надо вам помогчи. Только вы уж помалкивайте. Чтоб ни-ни. Ни одной душе живой, а то… — и Семеныч так на ребят поглядел, что им страшно стало. Ровно вовсе не Семеныч это. Потом опять усмехнулся и говорит:
— Вот что, ребята, вы тут сидите у костерка и меня дожидайтесь, а я схожу-покучусь кому надо. Может, он вам поможет. Только, чур, не бояться, а то все дело пропадет. Помните это хорошенько.
И вот ушел старик в лес, а ребята остались. Друг на друга поглядывают и ничего не говорят. Потом старший насмелился и говорит тихонько:
— Смотри, братко, не забудь, чтобы не бояться, — а у самого губы побелели и зубы чакают. Младший на это отвечает:
— Я, братко, не боюсь, — а сам помучнел весь.
Вот сидят так-то, дожидаются, а ночь уж совсем, и тихо в лесу стало. Слышно, как вода в Рябиновке шумит. Прошло довольно дивно времечка, а никого нет, у ребят испуг и отбежал. Навалили они в костер хвои, еще веселее стало. Вдруг слышат — в лесу разговаривают. Ну, думают, какие-то идут. Откуда в экое время? Опять страшно стало.
И вот подходят к огню двое. Один-то Семеныч, а другой с ним незнакомый какой-то и одет не по-нашенски. Кафтан это на ем, штаны — все желтое, из золотой, слышь-ко, поповской парчи, а поверх кафтана широкий пояс с узорами и кистями, тоже из парчи, только с зеленью. Шапка желтая, а справа и слева красные зазорины, и сапожки тоже красные. Лицо желтое, в окладистой бороде, а борода вся в тугие кольца завилась. Так и видно, не разогнешь их. Только глаза зеленые и светят, как у кошки. А смотрят по-хорошему, ласково. Мужик такого же росту, как Семеныч, и не толстый, а, видать, грузный. На котором месте стал, под ногами у него земля вдавилась. Ребятам все это занятно, они и бояться забыли, смотрят на того человека, а он и говорит Семенычу шуткой так:
— Это вольны-то старатели? Что найдут, все заберут? Никому не оставят?
Потом прихмурился и говорит Семенычу, как советует с им:
— А не испортим мы с тобой этих ребятишек?
Семеныч стал сказывать, что ребята не балованные, хорошие, а тот опять свое:
— Все люди на одну колодку. Пока в нужде да в бедности, ровно бы и ничего, а как за мое охвостье поймаются, так откуда только на их всякой погани налипнет.
Постоял, помолчал и говорит:
— Ну, ладно, попытаем. Малолетки, может, лучше окажутся. А так ребятки ладненьки, жалко будет, ежели испортим. Меньшенький-то вон тонкогубик. Как бы жадный не оказался. Ты уж понастуй сам, Семеныч. Отец-то у них не жилец. Знаю я его. На ладан дышит, а тоже старается сам кусок заработать. Самостоятельный мужик. А вот дай ему богатство — тоже испортится.
Разговаривает так-то с Семенычем, будто ребят тут и нет. Потом посмотрел на них и говорит:
— Теперь, ребятушки, смотрите хорошенько. Замечайте, куда след пойдет. По этому следу сверху и копайте. Глубоко не лезьте, ни к чему это.
И вот видят ребята — человека того уж нет. Которое место до пояса — все это голова стала, а от пояса шея. Голова точь-в-точь такая, как была, только большая, глаза ровно по гусиному яйцу стали, а шея змеиная. И вот из-под земли стало выкатываться тулово преогромного змея. Голова поднялась выше леса. Потом тулово выгнулось прямо на костер, вытянулось по земле, и поползло это чудо к Рябиновке, а из земли все кольца выходят да выходят. Ровно им и конца нет. И то диво, костер-то потух, а на полянке светло стало. Только свет не такой, как от солнышка, а какой-то другой, и холодом потянуло. Дошел змей до Рябиновки и полез в воду, а вода сразу и замерзла по ту и по другую сторону. Змей перешел на другой берег, дотянулся до старой березы, которая тут стояла, и кричит:
— Заметили? Тут вот и копайте! Хватит вам по сиротскому делу. Чур, не жадничайте!
Сказал так-то и ровно растаял. Вода в Рябиновке опять зашумела, и костерок оттаял к загорелся, только трава будто все еще озябла, как иней ее прихватил.
Семеныч и объяснил ребятам:
— Это есть Великий Полоз. Все золото его власти. Где он пройдет — туда оно и подбежит. А ходить он может и по земле, и под землей, как ему надо, и места может окружить, сколько хочет. Оттого вот и бывает — найдут, например, люди хорошую жилку, и случится у них какой обман, либо драка, а то и смертоубийство, и жилка потеряется. Это, значит, Полоз побывал тут и отвел золото. А то вот еще… Найдут старатели хорошее, россыпное золото, ну, и питаются. А контора вдруг объявит — уходите, мол, за казну это место берем, сами добывать будем. Навезут это — машин, народу нагонят, а золота-то и нету. И вглубь бьют и во все стороны лезут — нету, будто вовсе не бывала Это Полоз окружил все то место да пролежал так-то ночку, золото к стянулось все по его-то кольцу. Попробуй, найди, где он лежал. Не любит, вишь, он, чтобы около золота обман да мошенство были, а пуще того, чтобы один человек другого утеснял. Ну, а если для себя стараются, тем ничего, поможет еще когда, вот как вам. Только вы смотрите, молчок про эти дела, а то все испортите. И о том старайтесь, чтобы золото не рвать. Не на то он вам его указал, чтобы жадничали. Слышали, что говорил-то? Это не забывайте первым делом. Ну, а теперь спать ступайте, а я посижу тут у костерка.
Ребята послушались, ушли в шалашик, и сразу на их сон навалился. Проснулись поздно. Другие старатели уж давно работают. Посмотрели ребята один на другого и спрашивают:
— Ты, братко, видел вчера что-нибудь?
Другой ему:
— А ты видел?
Договорились все ж таки. Заклялись, забожились, чтобы никому про то дело не сказывать и не жадничать, и стали место выбирать, где дудку бить. Тут у них маленько спор вышел. Старший парнишечко говорит:
— Надо за Рябиновкой у березы начинать. На том самом месте, с коего Полоз последнее слово сказал.
Младший уговаривает:
— Не годится так-то, братко. Тайность живо наружу выскочит, потому — другие старатели сразу набегут полюбопытствовать, какой, дескать, песок пошел за Рябиновкой. Тут все и откроется.
Поспорили так-то, пожалели, что Семеныча нет, посоветовать не с кем, да углядели — как раз по середке вчерашнего огневища воткнут березовый колышек.
«Не иначе, это Семеныч нам знак оставил», — подумали ребята и стали на том месте копать.
И сразу, слышь-ко, две золотые жужелки залетели, да и песок пошел не такой, как раньше. Совсем хорошо у них дело сперва направилось. Ну, потом свихнулось, конечно. Только это уж другой сказ будет.
Змеиный след
Те ребята, Левонтьевы-то, коим Полоз богатство показал, стали поправляться житьишком. Даром, что отец вскоре помер, они год от году лучше да лучше живут. Избу себе поставили. Не то, чтобы дом затейливой, а так — избушечка справная. Коровенку купили, лошадь завели, овечек до трех годов в зиму пускать стали. Мать-то нарадоваться не может, что хоть в старости свет увидела.
А все тот старичок — Семеныч-то — настовал. Он тут всему делу голова. Научил ребят, как с золотом обходиться, чтобы и контора не шибко примечала и другие старатели не больно зарились. Хитро ведь с золотишком-то! На все стороны оглядывайся. Свой брат-старатель подглядывает, купец, как коршун, зорит, и конторско начальство в глазу держит. Вот и поворачивайся! Одним-то малолеткам где с таким делом управиться! Семеныч все им и показал. Однем словом, обучил.
Живут ребята. В годы входить стали, а все на старом месте стараются. И другие старатели не уходят. Хоть некорыстно, а намывают, видно… Ну, а у ребят тех и вовсе ладно. Про запас золотишко оставлять стали. Только заводское начальство углядело — неплохо сироты живут. В праздник какой-то, как мать из печки рыбный пирог доставала, к ним и пых заводской рассылка:
— К приказчику ступайте! Велел немедля.
Пришли, а приказчик на них и накинулся:
— Вы до которой поры шалыганить будете? Гляди-ко — в версту вымахал каждый, а на барина единого дня не рабатывал! По каким таким правам? Под красну шапку захотели али как?
Ребята объясняют, конечно:
— Тятеньку, дескать, покойного, как он вовсе из сил выбился, сам барин на волю отпустил. Ну, мы и думали…
— А вы, — кричит, — не думайте, а кажите актову бумагу, по коей вам воля прописана!
У ребят, конечно, никакой такой бумаги не бывало, они и не знают, что сказать.
Приказчик тогда и объявил:
— По пяти сотен несите — дам бумагу.
Это он, видно, испытывал, не объявят ли ребята деньги. Ну, те укрепились.
— Если, — говорит младший, — все наше хозяйство до ниточки продать, так и то половины не набежит.
— Когда так, выходите с утра на работу. Нарядчик скажет куда. Да, глядите, не опаздывать к разнарядке! В случае — выпорю для первого разу!
Приуныли наши ребятушки. Матери сказали, та и вовсе вой подняла:
— Ой, да что же это, детоньки, подеялось! Да как мы теперь жить станем!
Родня, соседи набежали. Кто советует прошенье барину писать, кто велит в город к горному начальству итти, кто прикидывает, на сколь все хозяйство вытянет, ежели его продать. Кто опять пужает:
— Пока, дескать, то да се, приказчиковы подлокотники живо схватят, выпорют да и в гору. Прикуют там цепями, тогда ищи управу!
Так вот и удумывали всяк по-своему, а того никто не домекнул, что у ребят, может, впятеро есть против прнказчикова запросу, только объявить боятся. Про это, слышь-ко, и мать у них не знала. Семеныч, как еще в живых был, часто им твердил:
— Про золото в запасе никому не сказывай, особливо женщине. Мать ли, жена, невеста — все едино помалкивай. Мало ли случай какой. Набежит, примерно, горная стража, обыскивать станут, страстей всяких насулят. Женщина иная и крепкая на слово, а тут забоится, как бы сыну либо мужу худа не вышло, возьмет да и укажет место, а стражникам того и надо. Золото возьмут и человека загубят. И женщина та, глядишь, за свою неустойку головой в воду либо петлю на шею. Бывалое это дело. Остерегайтесь! Как потом в годы войдете да женитесь — не забывайте про это, а матери своей и намеку не давайте. Слабая она у вас на языке-то — похвастать своими детоньками любит.
Ребята это семенычево наставленье крепко помнили и про свой запас никому не сказывали. Подозревали, конечно, другие старатели, что должен быть у ребят запасец, только много ли и в котором месте хранят — не знали.
Посудачили соседи, потужили да с тем и разошлись, что утречком, видно, ребятам на разнарядку выходить.
— Без этого не миновать.
Как не стало чужих, младший брат и говорит:
— Пойдем-ко, братко, на прииск! Простимся хоть…
Старший понимает, к чему разговор.
— И то, — говорит, — пойдем. Не легче ли на ветерке голове станет.
Собрала им мать постряпенек праздничных да огурцов положила. Они, конечно, бутылку взяли и пошли на Рябиновку.
Идут — молчат. Как дорога лесом пошла, старший — и говорит:
— Прихоронимся маленько.
За крутым поворотом свернули в сторону да тут у дороги и легли за шиповником. Выпили по стакашку, полежали маленько, слышат идет кто-то. Поглядели, а это Ванька Сочень с ковшом и прочим струментом по дороге шлепает. Будто спозаранку на прииск пошел. Старанье на него накатило, косушку не допил! А этот Сочень у конторских в собачках ходил: где что вынюхать — его подсылали. Давно на заметке был. Не один раз его бивали, а все не попускался своему ремеслу. Самый вредный мужичонко. Хозяйка Медной горы уж сама его потом так наградила, что вскорости он и ноги протянул. Ну, не о том разговор… Прошел этот Сочень, братья перемигнулись. Мало погодя щегарь верхом на лошадке проехал. Еще полежали — сам Пименов на своем Ершике выкатил. Коробчишечко легонький, к дрогам удочки привязаны. На рыбалку, видно, поехал.
Этот Пименов по тому времени в Полевой самый отчаянный был — по тайному золоту. И Ершика у него все знали. Степнячок лошадка. Собой невеличка, а от любой тройки уйдет. Где только добыл такую! Она, сказывают, двухколодешная была, с двойным дыхом. Хоть пятьдесят верст на мах могла… Догони ее! Самая воровская лошадка. Много про нее рассказывали. Ну, и хозяин тоже намятыш добрый был, — один на один с таким не встречайся. Не то что нынешние наследники, которые вон в том двухэтажном доме живут.
Ребята, как увидели этого рыболова, так и засмеялись. Младший поднялся из-за кустов да и говорит, негромко все ж таки:
— Иван Васильевич, весы-то с тобой?
Купец видит — смеется парень, и тоже шуткой отвечает:
— В эком-то лесу да не найти! Было бы что весить.
Потом придержал Ершика и говорит:
— Коли дело есть, садись — подвезу.
Такая у него, слышь-ко, повадка была — золотишко на лошади принимать. Надеялся на своего пршика. Чуть что: «Ершик, ударю!» — и только пыль столбом либо брызги во все стороны. Ребята отвечают: «Нет с собой», — а сами спрашивают:
— Где тебя, Иван Васильич, искать утром на свету?
— Какое, — спрашивает, — дело — большое али пустяк?
— Будто сам не ведаешь…
— Ведать-то, — отвечает, — ведаю, да не все. Не знаю, то ли оба откупаться собрались, то ли один сперва.
Потом помолчал, да и говорит, как упреждает:
— Глядите, ребята, — зорят за вами. Сочня-то видели?
— Ну, как же.
— А щегаря?
— Тоже видели.
— Еще, поди, послали кого за вами доглядывать. Может, кто и охотой. Знают, вишь, что вам к утру деньги нужны, вот и караулят. И то поехал вас упредить.
— За то спасибо, а только мы тоже поглядываем.
— Вижу, что понаторели, а все остерегайтесь!
— Боишься, как бы у тебя не ушло?
— Ну, мое-то верное. Другой не купит — побоится.
— А почем?
Пименов прижал, конечно, в цене-то. Ястребок ведь. От живого мяса такого не оторвешь!
— Больше, — говорит, — не дам. Потому дело заметное.
Срядились. Пименов тогда и шепнул:
— На брезгу по Плотинке проезжать буду, — подсажу… — Пошевелил вожжами: «Ступай, Ершик, догоняй щегаря!»
На прощанье еще спросил:
— На двоих али на одного готовить?
— Сами не знаем — сколь наскребется. Полишку все ж таки бери, — ответил младший.
Отъехал купец. Братья помолчали маленько, потом младший и говорит:
— Братко, а ведь это Пименов от ума говорил. Неладно нам большие деньги сразу оказать. Худо может выйти. Отберут — и только.
— Тоже и я думаю, да быть-то как?
— Может, так сделаем! Сходим еще к приказчику, покланяемся, не скинет ли маленько. Потом и скажем, — больше четырех сотен не наскрести, коли все хозяйство продать. Одного-то, поди, за четыре сотни выпустит, и люди будут думать, что мы из последнего собрали.
— Так-то ладно бы, — отвечает старший, — да кому в крепости оставаться? Жеребьевкой, видно, придется.
Тут младший и давай лебезить:
— Жеребьевка, дескать, чего бы лучше! Без обиды… Про это что говорить… Только вот у тебя изъян… глаз поврежденный… В случае оплошки, тебя в солдаты не возьмут, а меня чем обракуешь? Чуть что — сдадут. Тогда уж воли не увидишь. А ты бы пострадал маленько, я бы тебя живо выкупил. Году не пройдет — к приказчику пойду. Сколь ни запросит — отдам. В этом не сумлевайся! Неуж у меня совести нет? Вместе, поди-ко, зарабатывали. Разве мне жалко!
Старшего-то у них Пантелеем звали. Он пантюхой и вышел. Простяга парень. Скажи — рубаху сымет, другого выручит. Ну, а изъян, что окривел-то он, вовсе парня к земле прижал. Тихий стал, — ровно все-то его больше да умнее. Слова при других сказать не умеет. Помалкивает все.
Меньший-то, Костька, вовсе не на эту стать. Даром что в бедности с детства рос, выправился, хоть на выставку. Рослый да ядреный… Одно худо — рыжий, скрасна даже. Позаглаза-то его все так и звали — Костька Рыжий. И хитрый тоже был. У кого с ним дело случалось, говаривали: «У Костьки не всякому слову верь. Иное он и вовсе проглотит». А подсыпаться к кому — первый мастер. Чисто лиса, так и метет, так и метет хвостом…
Пантюху-то Костька и оболтал живехонько. Так все по-костькиному и вышло. Приказчик сотню скинул, и Костька на другой день вольную бумагу получил, а брату будто нисхождение выхлопотал. Ему приказчик на Крылатовский прииск велел отправляться.
— Верно, — говорит, — твой-то брат сказывает. Там тебе знакомее будет. Тоже с песками больше дело. А людей все едино, что здесь, что там, недохватка. Ладно уж, сделаю тебе нисхождение. Ступай на Крылатовско.
Так Костька и подвел дело. Сам на вольном положении укрепился, а брата на дальний прииск столкал. Избу и хозяйство он, конечно, и не думал продавать. Так только вид делал.
Как Пантелея угнали, Костька тоже стал на Рябиновку сряжаться. Одному-то как? Чужого человека не миновать наймовать, а боится — узнают через него другие, полезут к тому месту. Нашел все ж таки недоумка одного. Мужик большой, а умишко маленький-до десятка счету не знал. Костьке такого и надо.
Стал с этим недоумком стараться, видит — отощал песок. Костька, конечно, заметался повыше, пониже, в тот бок, в другой — все одно, нет золота. Так мельтешит чуть-чуть, стараться не стоит. Вот Костька и придумал на другой берег податься — ударить под той березой, где Полоз останавливался. Получше пошло, а все не то, как при Пантелее было. Костька и тому рад, да еще думает, — перехитрил я Полоза.
На Костьку глядя, и другие старатели на этом берегу пытать счастья стали. Тоже, видно, поглянулось. Месяца не прошло — полно народу набилось. Пришлые какие-то появились.
В одной артелке увидел Костька девчонку. Тоже рыженькая, собой тончава, а подходященька. С такой по ненастью солнышко светеет. А Костька по женской стороне шибко пакостник был. Чисто приказчик какой, а то и сам барин. Из отецких не одна девка за того Костьку слезами умывалась, а тут что… приисковая девчонка. Костька и разлетелся, только его сразу обожгло. Девчоночка ровно вовсе молоденькая, справа у ней некорыстна, а подступить непросто. Бойкая! Ты ей слово, она тебе-два, да все на издевку. А руками чтобы — это и думать забудь. Вот Костька и клюнул тут, как язь на колобок. Жизни не рад стал, сна-спокою решился. Она и давай его водить и давай водить.
Есть ведь из ихней сестры мастерицы. Откуда только научатся? Глядишь — ровно вовсе еще от малолетков недалеко ушла, а все ухватки знает. Костька сам оплести кого хочешь мог, а тут другое запел.
— Замуж, — спрашивает, — пойдешь за меня? Чтоб, значит, не как-нибудь, а честно-благородно, по закону… Из крепости тебя выкуплю.
Она, знай, посмеивается:
— Кабы ты не рыжий был!
Костьке это нож вострый, — не глянулось, как его рыжим звали, — а на шутку поворачивает:
— Сама-то какая?
— То, — отвечает, — и боюсь за тебя выходить. Сама рыжая, ты — красный, ребятишки пойдут — вовсе опаленыши будут.
Когда еще примется Пантелея хвалить. Знала как-то его. На Крылатовском будто встретила.
— Ежели бы вот Пантелей присватался, без слова бы пошла. На примете он у меня остался. Любой парень. Хоть один глазок, да хорошо глядит.
Это она нарочно — Костьку поддразнить, а он верит. Зубом скрипит на Пантелея-то, так бы и разорвал его, а она еще спрашивает:
— Ты что же брата не выкупишь? Вместе, поди, наживали, а теперь сам на воле, а его забил в самое худое место.
— Нету, — говорит, — у меня денег для него. Пусть сам зарабатывает!
— Эх ты, — говорит, — шалыган бесстыжий! Меньше тебя, что ли, Пантелей работал? Глаз-то он потерял в забое, поди?
Доведет так-то Костьку до того, что закричит он:
— Убью стерву!
Она хоть бы што.
— Не знаю, — говорит, — как тогда будет, только живая за рыжего не пойду. Рыжий да шатоватый — нет того хуже!
Отшибет так Костьку, а он того больше льнет. Все бы ей отдал, лишь бы рыжим не звала да поласковее поглядела. Ну, подарков она не брала… Даже самой малости. Кольнет еще, ровно иголкой ткнет:
— Ты бы это Пантелею на выкуп поберег.
Костька тогда и придумал на прииске гулянку наладить. Сам смекает: «Как все-то перепьются, разбирайся тогда, кто что наработал. Заманю ее куда, поглядим, что на другой день запоет…»
Люди, конечно, примечают:
— Что-то наш Рыжий распыхался. Видно, хорошо попадать стало. Надо в его сторону удариться.
Думают так-то, а испировать на даровщинку кто отопрется? Она — эта девчонка — тоже ничего. Плясать против Костьки вышла. На пляску, сказывают, шибко ловкая была. Костьку тут и вовсе за нутро взяло.
Думки своей все ж таки Костька не оставил. Как понапились все, он и ухватил эту девчонку, а она уставилась глазами-то, у Костьки и руки опустились, ноги задрожали, страшно ему чего-то стало. Тогда она и говорит:
— Ты, рыжий-бесстыжий, будешь Пантелея выкупать?
Костьку как обварило этими словами. Разозлился он.
— И не подумаю, — кричит. — Лучше все до копейки пропью!
— Ну, — говорит, — твое дело. Было бы сказано. Пропивать пособим.
И пошла от него плясом. Чисто змея извивается, а глазами уперлась-не смигнет. С той поры и стал Костька такие гулянки чуть не каждую неделю заводить. А оно ведь не шибко доходно — полсотни человек допьяна поить. Приисковый народ на это жоркий. Пустяком не отойдешь, а то еще насмех поднимут:
— Хлебнул-де из пустой посудины на костькиной гулянке неделю голова болела. Другой раз позовет, две бутылки с собой возьму. Не легче ли будет?
Костька, значит, и старался, чтоб вино и там протча в достатке было. Деньжонки, какие на руках были, скорехонько умыл, а выработка вовсе пустяк. Опять отощал песок, хоть бросай. Недоумок, с которым работал, и тот говорит:
— Что-то, хозяин, ровно вовсе не блестит на смывке-то.
Ну, а та девчонка, знай, подзуживает:
— Что, Рыжий, приуныл? Каблуки стоптал — на починку не хватает?
Костька давно видит — неладно у него выходит, а совладать с собой не может. «Погоди, — думает, — я тебе покажу, как у меня на починку нехватает. Золотишка-то у них с Пантелеев порядком было. В земле, известно, хранили. В своем же огороде, во втором слою. Сковырнут лопатки две сверху, а там песок с глиной… Тут и бросали. Ну, место хорошо запримечено было, до вершков все вымерено. В случае — и горной страже прискаться нельзя. Ответ тут бывалый: „Самородное, дескать. Не знали, что эдак близко. Вон какую даль отшагивали, а оно вон где — в огороде!“
Кладовуха эта земляная, что говорить, самая верная, только вот брать-то из нее хлопотно, да и оглядываться приходится. Это у ник тоже хорошо подогнано было. Кустики за банешкой посажены были, камни кучкой подобраны. Однем, словом, загорожено.
Вот Костька выбрал ночку потемнее и пошел в свою кладовуху. Снял, где надо, верхний слой, нагреб бадью песку и в баню. Там у него вода заготовлена. Закрыл окошко, зажег фонарь, стал смывать, и ничем — ничего — ни единой крупинки. Что, думает, такое? Неуж ошибся? Пошел опять. Все перемерял. Нагреб другую бадью-даже виду не показало. Тут Костька и остерегаться забыл — с фонарем выскочил. Оглядел еще раз с огнем. Все правильно. В самом том месте верхушка снята. Давай еще нагребать. Может, думает, высоко взял. Маленько показалось, только самый пустяк. Костька еще глубже взял — та же штука: чуть блестит. Костька тут вовсе себя потерял. Давай дудку, как на прииске, бить. Только недолго ему вглубь-то податься пришлось, — камень-сплошняк оказался. Обрадовался Костька, через камень, небось, и Полозу золота не увести. Тут оно где-нибудь, близко. Потом вдруг хватился: «Ведь это Пантюшка украл!»
Только подумал, а девчонка та, приисковая-то, и появилась. Потемки еще, а ее всю до капельки видно. Высоконькая да пряменькая, стоит у самого крайчика и на Костьку глазами уставилась:
— Что, Рыжий, потерял, видно? На брата приходишь? Он и возьмет, а тебе поглядеть осталось.
— Тебя кто звал, стерва пучешарая?
Схватил ту девчонку за ноги да что есть силы и дернул на себя, в яму. Девчонка от земли отстала, а все пряменько стоит. Потом еще вытянулась, потончала, медяницей стала, перегнулась Костьке через плечо, да и поползла по спине. Костька испугался, змеиный хвост из рук выпустил. Уперлась змея головой в камень, так искры и посыпались, светло стало, глаза слепит. Прошла змея через камень, и по всему ее леду золото горит, где каплями, где целыми кусками. Много его. Как увидел Костька, так и брякнулся головой о камень. На другой день мать его в дудке нашла. Лоб ровно и не сильно разбил, а умер отчего-то Костька.
На похороны с Крылатовского Пантелей пришел. Отпустили его. Увидел в огороде дудку, сразу смекнул — с золотом что-то случилось. Беспокойно Пантелею стало. Надеялся, вишь, он через то золото на волю выйти. Хоть слышал про Костьку нехорошо, а все верил — выкупит брат. Пошел поглядеть. Нагнулся над дудкой, а снизу ему ровно посветил кто. Видит — на дне-то как окно круглое из толстого-претолстого стекла, и в этом стекле золотая дорожка вьется. Снизу на Пантелея какая-то девчонка смотрит. Сама рыженька, а глаза чернехоньки, да такие, слышко, что и глядеть в них страшно. Только девчонка та ухмыляется, пальцем в золоту дорожку тычет: «Дескать, вот твое золото, возьми себе. Не бойся!» Ласково вроде говорит, а слов не слышно. Тут и свет потух.
Пантелей испугался сперва: наважденье, думает. Потом насмелился, спустился в яму. Стекла там никакого не оказалось, а белый камень — скварец. На казенном прииске Пантелею приходилось с камнем-то этим биться. Попривык к нему. Знал, как его берут. Вот и думает:
«Дай-ко попытаю. Может, и всамделе золото тут».
Притащил, что подходящее, и давай камень дробить в том самом месте, где золотую дорожку видел. И верно — в камне золото и не то что искорками, а большими каплями да гнездами сидит. Богатимая жилка оказалась. До вечера-то Пантелей чистым золотом фунтов пять либо шесть набил. Сходил потихоньку к Пименову, а потом и приказчику объявился.
— Так и так, желаю на волю откупиться.
Приказчик отвечает:
— Хорошее дело, только мне теперь недосуг. Приходи утречком. На прохладе об этом поговорим.
Приказчик по костькиному-то житью, понятно, догадался, что деньги у него были немалые. Вот и придумывал, как бы Пантелея покрепче давнуть, чтоб побольше выжать. Только тут, на Пантелееве счастье, рассылка из конторы прибежал и сказывает:
— Нарочный приехал. Завтра барин из Сысерти будет. Велел все мостки на Полдневную хорошенько уладить.
Приказчик, видно, испугался, как бы все у него из рук не уплыло, и говорит Пантелею.
— Давай пять сотенных, а по бумаге четыре запишу.
Сорвал-таки сотнягу. Ну, Пантелей рядиться не стал.
«Рви, — думает, — собака, — когда-нибудь подавишься».
Вышел Пантелей на волю. Поковырялся еще сколька-то в ямке на огороде. После и вовсе золотишком заниматься перестал.
«Без него» — думает, — спокойнее проживу».
Так и вышло. Хозяйство себе завел, не сильно большое, а биться можно. Раз только с ним случай вышел. Это еще когда он женился.
Ну, он кривенькой был. Невесту без затей выбрал, смиреную девушку из бедного житья. Свадьбу попросту справили. На другой день после венца-то молодая поглядела на свое обручальное кольцо и думает:
«Как его носить-то. Вон оно какое толстое да красивое. Дорогое, поди. Еще потеряешь».
Потом и говорит мужу:
— Ты что же, Пантюша, зря тратишься? Сколько кольцо стоит?
Пантелей и отвечает:
— Какая трата, коли обряд того требует. Полтора рубля за колечко платил.
— Ни в жизнь, — говорит жена, — этому не поверю.
Пантелей поглядел и видит — не то ведь кольцо-то. Поглядел на свою руку — и там вовсе другое кольцо, да еще в серединке-то два черных камешка, как глаза горят.
Пантелей, конечно, по этим камешкам сразу припомнил девчонку, которая ему золотую дорожку в камне показала, только жене об этом не сказал. «Зачем, дескать, ее зря тревожить».
Молодая все-таки не стала то кольцо носить, купила себе простенькое. А мужику куда с кольцом? Только и поносил Пантелей, пока свадебные дни не прошли.
После костькиной смерти на прииске хватились:
— Где у нас плясунья-то?
А ее и нет. Спрашивать один другого стали — откуда хоть она? Кто говорил — с Кунгурки пристала, кто — с Мраморских разрезов пришла. Ну, разное. Известно, приисковый народ, набеглый… Досуг ему разбирать, кто ты да каких родов. Так и бросили об этом разговор.
А золотишко еще долго на Рябиновке держалось.
Огневушка-поскакушка
Сидели раз старатели круг огонька в лесу. Четверо больших, а пятый парнишечко. Лет так восьми. Не больше. Федюнькой его звали.
Давно всем спать пора, да разговор занятный пришелся. В артелке, видишь, один старик был. Дедко Ефим. С молодых годов он из земли золотую крупку выбирал. Мало ли каких случаев у него бывало. Он и рассказывал, а старатели слушали.
Отец уж сколько раз говорил Федюньке:
— Ложился бы ты, Тюньша, спать!
Парнишечку охота послушать.
— Погоди, тятенька! Я маленечко еще посижу.
Ну, вот… Кончил дедко Ефим рассказ. На месте костерка одни угольки остались, а старатели все сидят да на эти угольки глядят.
Вдруг из самой серединки вынырнула девчоночка махонькая. Вроде кукленки, а живая. Волосенки рыженькие, сарафанчик голубенький и в руке платочек, тоже сголуба.
Поглядела девчонка веселыми глазками, блеснула зубенками, подбоченилась, платочком махнула и пошла плясать. И так у ней легко да ловко выходит, что и сказать нельзя. У старателей дух захватило. Глядят — не наглядятся, а сами молчат, будто задумались.
Девчонка сперва по уголькам круги давала, потом, — видно, ей тесно стало, — пошире пошла. Старатели отодвигаются, дорогу дают, а девчонка как круг пройдет, так и подрастет маленько. Старатели дальше отодвинутся. Она еще круг даст и опять подрастет. Когда вовсе далеко отодвинулись, девчонка по промежуткам в охват людей пошла, — с петлями у ней круги стали. Потом и вовсе за людей вышла и опять ровненько закружилась, а сама уже ростом, с Федюньку. У большой сосны остановилась, топнула ножкой, зубенками блеснула, платочком махнула, как свистнула:
— Фи-ть-ть! й-ю-ю-у…
Тут филин заухал, захохотал, и никакой девчонки не стало.
Кабы одни большие сидели, так, может, ничего бы дальше и не случилось. Каждый, видишь, подумал:
«Вон до чего на огонь загляделся! В глазах зарябило… Неведомо что померещится с устатку-то!»
Один Федюнька этого не подумал и спрашивает у отца:
— Тятя, это кто?
Отец отвечает:
— Филин. Кому больше-то? Неуж не слыхал, как он ухает?
— Да не про филина я! Его-то, поди-ка, знаю и ни капельки не боюсь. Ты мне про девчонку скажи.
— Про какую девчонку?
— А вот которая на углях плясала. Еще ты да и все отодвигались, как она широким кругом пошла.
Тут отец и другие старатели давай доспрашивать Федюньку, что он видел. Парнишечко рассказал. Один старатель еще спросил:
— Ну-ко, скажи, какого она росту была?
— Сперва-то не больше моей ладошки, а под конец чуть не с меня ростом стала.
Старатель тогда и говорит:
— А ведь я, Тюньша, точь-в-точь такое же диво видел.
Федюнькин отец и еще один старатель это же сказали. Один дедко Ефим трубочку сосет и помалкивает. Старатели приступать к нему стали.
— Ты, дедко Ефим, что скажешь?
— А то и скажу, что это же видел, да думал — померещилось мне, а выходит — и впрямь Огневушка-Поскакушка приходила.
— Какая Поскакушка?
Дедко Ефим тогда и объяснил:
— Сдыхал, дескать, от стариков, что есть такой знак на золото — вроде маленькой девчонки, которая пляшет. Где такая Поскакушка покажется, там и золото. Не сильное золото, зато грудное, и не пластом лежит, а вроде редьки посажено. Сверлу, значит, пошире круг, а дальше все меньше да меньше и на-нет сойдет. Выроешь эту редьку золотого песку — и больше на том месте делать нечего. Только вот забыл в котором месте ту редьку искать: то ли где Поскакушка вынырнет, то ли где она в землю уйдет.
Старатели и говорят:
— Это дело в наших руках. Завтра пробьем дудку сперва на месте костерка, а потом под сосной испробуем. Тогда и увидим, пустяшный твой разговор или всамделе что на пользу есть.
С этим и спать легли. Федюнька тоже калачиком свернулся, а сам думает: «Над чем это Филин хохотал?»
Хотел у дедка Ефима спросить, да он уже похрапывать принялся.
Проснулся Федюянька на другой день позднехонько и видит — на вчерашнем огневище большая дудка вырыта, а старатели стоят у четырех больших сосен и все говорят одно:
— На этом самом месте в землю ушла.
Федюнька закричал:
— Что вы! Что вы, дяденьки! Забыли, видно! Вовсе Поскакушка под этой вот сосной остановилась… Тут и ножкой притопнула.
На старателей тут сомненье пришло.
— Пятый пробудился — пятое место говорит. Был бы десятый — десятое бы указал. Пустое, видать, дело. Бросить надо.
Все ж таки на всех местах испытали, а удачи не вышло. Дедко Ефим и говорит Федюньке:
— Обманное, видно, твое счастье.
Федюньке это нелюбо показалось. Он и говорит:
— Это, дедо, филин помешал. Он наше счастье обухал да обхохотал.
Дед Ефим свое говорит:
— Филин тут — не причина.
— А вот и причина!
— Нет, не причина!
— А вот и причина!
Спорят так-то вовсе без толку, а другие старатели над ними да и над собой смеются:
— Старый да малый, оба не знают, а мы, дураки, их слушаем да дни теряем.
С той вот поры старика и прозвали Ефим Золотая редька, а Федюньку — Тюнькой Поскакушкой. Ребятишки заводские узнали, проходу не дают. Как увидят на улице так и заведут:
— Тюнька Поскакушка! Тюнька Поскакушка! Про девчонку скажи! Скажи про девчонку!
Старику от прозвища какая беда? Хоть горшком назови, только в печку не ставь. Ну, а Федюньке по малолетству обидно показалось. Он и дрался, и ругался, и ревел не раз, а ребятишки пуще того дразнят. Хоть домой с прииска не ходи. Тут еще перемена жизни у Федюньки вышла. Отец-то у него на второй женился. Мачеха попалась, прямо сказать, медведица. Федюньку и вовсе от дома отшибло.
Дедко Ефим тоже не часто домой с прииска бегал. Намается за неделю, ему и неохота итти, старые ноги колотить. Да и не к кому было. Один жил. Вот у них и повелось. Как суббота, старатели домой, а дедко Ефим с Федюнькой на прииске останутся.
Что делать-то? Разговаривают о том, о другом. Дедко Ефим рассказывал побывальщины разные, учил Федюньку, по каким логам золото искать и протча тако. Случалось, и про Поскакушку вспомнят. И все у них гладко да дружно. В одном сговориться не могут. Федюнька говорит, что филин всей неудаче причина, а дедко Ефим говорит — вовсе не причина.
Раз так-то заспорили. Дело еще на свету было, при солнышке. У балагана все-таки огонек был — от комаров курево. Огонь чуть видно, а дыму много. Глядят — в дыму-то появилась махонькая девчонка. Точь-в-точь такая же, как тот раз, только сарафанчик потемнее и платок тоже. Поглядела веселыми глазками, зубенками блеснула, платочком махнула, ножкой притопнула и давай плясать.
Сперва круги маленькие давала, потом больше да больше, и сама подрастать стала. Балаган на пути пришелся, только это ей не помеха. Идет, будто балагана и нет. Кружилась-кружилась, а как ростом с Федюньку стала, так и остановилась у большой сосны. Усмехнулась, ножкой притопнула, платочком махнула, как свистнула:
— Фи-т-ть! й-ю-ю-у…
И сейчас же филин заухал, захохотал. Дедко Ефим подивился:
— Откуда филину быть, коли солнышко еще не закатилось?
— Видишь вот! Опять филин наше счастье спугнул. Поскакушка-то, может, от этого филина и убежала.
— А ты разве видел Поскакушку?
— А ты разве не видел?
Начали они тут друг дружку расспрашивать, кто что видел. Все сошлось, только место, где девчонка в землю ушла, у разных сосен указывают. Как до этого договорились, так дедко Ефим и вздохнул:
— О-хо-хо! Видно, нет ничего. Одна это наша думка.
Только сказал, а из-под дерна по балагану дым повалил. Кинулись, а там жердник под дерном затлел. По счастью, вода близко была. Живо залили. Все в сохранности осталось. Одне дедовы рукавицы обгорели. Схватил Федюнька рукавицы и видит — дырки на них, как следочки от маленьких ног. Показал это чудо дедке Ефиму и спрашивает:
— Это, по-твоему, тоже думка?
Ну, Ефиму податься некуда, сознался:
— Правда твоя, Тюньша. Знак верный — Поскакушка была. Придется, видно, завтра опять ямы бить — счастье пытать.
В воскресенье и занялись этим с утра. Три ямы вырыли — ничего не нашли. Дедко Ефим жаловаться стал:
— Наше-то счастье — людям смех.
Федюнька опять вину на филина кладет:
— Это он, пучеглазик, наше счастье обухал да обхохотал! Вот бы его палкой!
В понедельник старатели прибежали из заводу. Видят — свежие ямы у самого балагана. Сразу догадались, в чем дело. Смеются над стариком-то:
— Редька редьку искал…
Потом увидели, что в балагане пожар начинался, давай их ругать обоих. Федюнькин отец зверем на парнишку накинулся, чуть не поколотил, да дедко Ефим застоял:
— Постыдился бы мальчонку строжить! Без того он у тебя боится домой ходить. Задразнили да загрызли парнишка. Да и какая его вина? Я, поди-ко, оставался, — с меня и спрашивай, коли у тебя урон какой случился. Золу, видно, из трубки высыпал с огоньком — вот и загорелось. Моя оплошка — мой и ответ.
Отчитал так-то федюнькиного отца, потом и говорит парнишку, как никого из больших близко не было:
— Эх, Тюньша, Тюньша! Смеется над нами Поскакушка. Другой раз случится увидеть, так ей в глаза надо плюнуть. Пускай людей с пути не сбивает да насмех не ставит!
Федюнька свое заладил:
— Дедо, она не со зла. Филин ей вредит.
— Твое дело, — говорит Ефим, — а только я больше ямы бить не стану. Побаловался — и хватит. Немолодые мои годы — за Поскакушкой скакать.
Ну, разворчался старик, а Федюньке все Поскакушки жаль.
— Ты, дедо, не сердись на нее! Вон она какая веселая да хорошая. Счастье бы нам открыла, кабы не филин.
Про филина дедко Ефим промолчал, а на Поскакушку все ворчит:
— То-то она счастье тебе открыла! Хоть домой не ходи!
Сколько ни ворчит дедко Ефим, а Федюнька свое:
— А как она, дедо, ловко пляшет!
— Пляшет-то ловко, да нам от этого не жарко — не холодно, и глядеть неохота.
— А я бы хоть сейчас поглядел! — вздохнул Федюнька. Потом и спрашивает:
— А ты, дедо, отворотишься? И поглядеть тебе не любо?
— Как не любо? — проговорился дедко, да спохватился и давай опять строжить Федюньку: — Ох и упорный ты парнишко! Ох, и упорный! Что в головенку попало, то и засело! Будешь вот, что мое же дело, — всю жизнь мыкаться, за счастьем гоняться, а его, может, вовсе и нету.
— Как нету, коли я своими глазами видел.
— Ну, как знаешь, а я тебе не попутчик! Набегался. Ноги заболели.
Поспорили, а дружбу вести не перестали. Дедко Ефим по работе сноровлял Федюньке, показывал, а в свободный час о всяких случаях рассказывал. Учил, значит, как жить-то надо. И самые веселые у них те дни были, как они вдвоем на прииске оставались.
Зима загнала старателей по домам. Рассовал их приказчик до весны по работам, куда пришлось, а Федюнька по малолетству дома остался. Только ему дома-то несладко. Тут еще новая беда пришла: отца на заводе покалечило. В больничную казарму его унесли. Ни жив ни мертв лежит. Мачеха и вовсе медведицей стала, — загрызла Федюньку. Терпел он, терпел, да и говорит:
— Пойду, нето, я к дедку Ефиму жить.
А мачехе что?
— Провались ты, — кричит, — хоть к Поскакушке своей.
Надел тут Федюня пимишки, шубейку-ветродуйку покромкой покрепче затянул. Хотел отцовскую шапку надеть, да мачеха не дала. Натянул тогда свою, из которой давно вырос, и пошел.
На улице первым делом парнишки налетели, дразниться стали:
— Тюнька Поскакушка! Тюнька Поскакушка! Скажи про девчонку!
Федюня, знай, идет своей дорогой. Только и сказал:
— Эх вы! Несмысленыши!
Ребятам что-то стыдно стало. Они уж вовсе по-доброму спрашивают:
— Ты куда это?
— К дедку Ефиму.
— К Золотой редьке?
— Кому Редька — мне дедко.
— Далеко ведь! Еще заблудишься.
— Знаю, поди-ко, дорогу.
— Ну, замерзнешь. Вишь, стужа какая, а у тебя и рукавиц нет.
— Рукавиц нет, да руки есть, и рукава не отпали. Засуну руки в рукава — только и дела. Не догадались!
Ребятам занятно показалось, как Федюнька разговаривает, они и стали спрашивать по-хорошему:
— Тюньша! Ты, правда, Поскакушку в огне видел?
— И в огне видел, и в дыму видел. Может, еще где увижу, да рассказывать недосуг, — сказал Федюнька, да и зашагал дальше.
Дедко Ефим то ли в Косом Броду, то ли в Северной жил. На самом выезде, сказывают, избушка стояла. Еще перед окошком сосна бортевая росла. Далеконько все ж таки, а время холодное — самая середина зимы. Подзамерз наш Федюнюшка. Ну, дошагал все ж таки. Только ему за дверную скобку взяться, вдруг слышит:
— Фи-т-ть! й-ю-ю-у…
Оглянулся — на дороге снежок крутится, а в нем чуть метлесит клубочек, и похож тот клубочек на Поскакушку.
Побежал Федюня поближе разглядеть, а клубочек уж далеко. Федюня за ним, он того дальше. Бежал-бежал за клубочком, да и забрался в незнакомое место. Глядит — пустоплесье какое-то, а кругом лес густой. Посредине пустоплесья береза старая, будто и вовсе неживая. Снегу около нее намело гора-горой. Клубочек подкатился к этой березе да вокруг нее и кружится.
Федюнька в азарте-то не поглядел, что тут и тропочки нет, полез по цельному снегу. «Столько, — думает, — бежал, неуж спятиться!»
Добрался-таки до березы, а клубочек и рассыпался. Снеговой пылью Федюньке в глаза брызнул.
Чуть не заревел от обиды Федюнька. Вдруг у самой его ноги снег воронкой до земли протаял. Видит Федюнька, — на дне-то воронки Поскакушка. Веселенько поглядела, усмехнулась ласково, платочком махнула и пошла плясать, а снег-то от нее бегом побежал. Где ей ножку поставить, там трава зеленая да цветы лесные.
Обошла круг — тепло Федюньке стало, а Поскакушка шире да шире круг берет, сама подрастает, и полянка в снегу все больше да больше. На березе уж листочки зашумели. Поскакушка того больше старается, припевать стала:
У меня тепло!
У меня светло!
Красно летичко!
А сама волчком да волчком — сарафанчик пузырем. Когда ростом с Федюнькой выровнялась, полянка в снегу вовсе большая стала, а на березе птички запели.
Жарынь, как в самый горячий день летом. У Федюньки с носу пот каплет. Шапчонку свою Федюнька давно снял, хотел и шубенку сбросить. Поскакушка и говорит:
— Ты, парень, побереги тепло-то! Лучше о том подумай, как назад выберешься!
Федюнька на это и отвечает:
— Сама завела — сама выведешь!
Девчонка смеется:
— Ловкий какой! А если мне недосуг?
— Найдешь время! Я подожду!
Девчонка тогда и говорит:
— Возьми-ко лучше лопатку. Она тебя в снегу согреет и домой выведет.
Поглядел Федюнька — у березы лопатка старая валяется. Изоржавела вся, и черенок расколотый. Взял Федюнька лопатку, а Поскакушка наказывает:
— Гляди, из рук не выпусти! Крепче держи! Да дорогу-то примечай! Назад тебя лопата не поведет. А ведь придешь весной-то?
— А как же? Непременно прибежим с дедком Ефимом. Как весна — так мы и тут. Ты тоже приходи поплясать.
— Не время мне. Сам уж пляши, а дедко Ефим пусть притопывает!
— Какая у тебя работа?
— Не видишь? Зимой лето делаю да таких, как ты, работничков забавляю. Думаешь — легко?
Сама засмеялась, вернулась волчком и платочком махнула, как свистнула:
— Фи-т-ть! й-ю-ю-у…
И девчонки нет, и полянки нет, и береза стоит голым — голешенька, как неживая. На вершине филин сидит. Кричать — не кричит, а башкой ворочает. Вокруг березы снегу намело гора — горой. В снегу чуть не по горло провалился Федюнька и лопаткой на филина машет. От поскакушкина лета только и осталось, что черенок у Федюньки в руках вовсе теплый, даже горячий. А рукам тепло — и всему телу весело.
Потянула тут лопата Федюньку и сразу из снега выволокла. Сперва Федюнька чуть не выпустил лопату из рук, потом наловчился, и дело гладко пошло. Где пешком за лопатой идет, где волоком тащится. Забавно это Федюньке, а приметки ставить не забывает. Это ему тоже легонько далось. Чуть подумает засечку сделать, лопатка сейчас тюк-тюк, — и две ровнешеньких зарубочки готовы.
Привела лопатка Федюню к деду Ефиму затемно. Старик уже на печь залез.
Обрадовался, конечно, стал спрашивать, как да что. Рассказал Федюнька про случай, а старик не верит. Тогда Федюнька и говорит:
— Посмотри вон лопатку-то! В сенках она поставлена.
Принес дедко Ефим лопатку, да и углядел — по ржавчине-то золотые таракашки посажены. Целых шесть штук.
Тут дедко поверил маленько и спрашивает:
— А место найдешь?
— Как, — отвечает, — не найти, коли дорога замечена.
На другой день дедко Ефим раздобыл лыжи у знакомого охотника.
Сходили честь-честью. По зарубкам-то ловко до места добрались. Вовсе повеселел дедко Ефим. Сдал он золотых таракашков тайному купцу, и прожил ту зиму безбедно.
Как весна пришла, побежали к старой березе. Ну, и что? С первой лопатки такой песок пошел, что хоть не промывай, а прямо руками золотины выбирай. Дедко Ефим даже поплясал на радостях.
Прихранить богатство не сумели, конечно. Федюнька — малолеток, а Ефим хоть старик, а тоже простота.
Народ со всех сторон кинулся. Потом, понятно, всех согнали начисто, и барин за себя это место перевел. Недаром, видно, филин башкой-то ворочал. Все-таки дедко Ефим с Федюнькой хлебнули маленько из первого ковшичка. Годов с пяток в достатке пожили. Вспоминали Поскакушку.
— Еще бы показалась разок!
Ну, не случилось больше. А прииск тот и посейчас зовется Поскакушинский.
Голубая змейка
Росли в нашем заводе два парнишечка, по близкому соседству: Ланко Пужанко да Лейко Шапочка.
Кто и за что им такие прозвания придумал, это сказать не умею. Меж собой эти ребята дружно жили. Под — стать подобрались. Умишком вровень, силенкой вровень, ростом и годами тоже. И в житье большой различки не было. У Ланка отец рудобоем был, у Лейка на золотых песках горевал, а матери, известно, по хозяйству мытарились. Ребятам и нечем было друг перед дружкой погордиться.
Одно у них не сходилось. Ланко свое прозвище за обиду считал, а Лейку лестно казалось, что его — этак ласково зовут — Шапочка. Не раз у матери припрашивал.
— Ты бы, мамонька, сшила мне новую шапку! Слышишь, — люди меня Шапочкой зовут, а у меня тятин малахай, да и тот старый.
Дружбе ребячьей это не мешало. Лейко первый в драку лез, коли кто обзовет Ланка Пужанком.
— Какой он тебе Пужанко? Кого испугался?
Так вот и росли парнишечки рядком да ладком. Рассорки, понятно, случались, да не надолго. Промигаться не успеют, опять вместе.
И то у ребят вровень пришлось, что оба последними в семьях росли.
Повольготнее таким-то. С малыми не водиться. От снегу до снегу домой только поесть да поспать прибегут. Мало ли в ту пору у ребят всякого дела: в бабки поиграть, в городки, шариком, порыбачить тоже, покупаться, за ягодами, за грибами сбегать, все горочки облазить, пенечки на одной ноге обскакать. Утянутся из дома с утра — ищи их! Только этих ребят не больно искали. Как вечером прибегут домой, так на них поварчивали:
— Пришел, наше шатало! Корми-ко его!
Зимой по-другому приходилось. Зима, известно, всякому зверю хвост подожмет и людей не обойдет. Ланка с Лейком зима по избам загоняла. Одежонка, видишь, слабая, обувка жиденькая, — недалеко в них ускочишь. Только и хватало тепла из избы в избу перебежать.
Чтоб большим под руку не подвертываться, забьются оба на полати да там и посиживают. Двоим-то все-таки веселее. Когда и поиграют, когда про лето вспоминают, когда просто слушают, о чем большие говорят. Вот раз сидят этак-то, а к лейковой сестре Марьюшке подружки набежали. Время к новому году подвигалось, а по девичьему обряду в ту пору про женихов ворожат. Девчонки и затеяли такую ворожбу. Ребятам любопытно поглядеть, да разве подступишься. Близко не пускают, а Марьюшка по-свойски еще подзатыльников надавала.
— Уходи на свое место!
Она, видишь, эта Марьюшка из сердитеньких была. Который год в невестах, а женихов не было. Девушка будто и вовсе хорошая, да маленько косоротенька. Изъян вроде и невелик, а парни все же браковали ее из-за этого. Ну, она и сердилась.
Забились ребята на полати, пыхтят да помалкивают, а девчонкам весело. Золу сеют, муку по столешнице раскатывают, угли перекидывают, в воде брызгаются. Перемазались все, с визгом хохочут одна над другой, только Марьюшке не весело. Она, видно, изверилась во всякой ворожбе, говорит:
— Пустяк это. Одна забава.
Одна подружка на это и скажи:
— По-доброму-то ворожить боязно.
— А как? — спрашивает Марьюшка.
Подружка и рассказала:
— От бабушки слыхала, — самое правильное гадание будет такое. Надо вечером, как все уснут, свой гребешок на ниточке повесить на поветях, а на другой день, когда еще никто не пробудился, снять этот гребешок, — тут все и увидишь.
Все любопытствуют — как? А девчонка объясняет:
— Коли в гребешке волос окажется — в тот год замуж выйдешь. Не окажется волоса — нет твоей судьбы. И про то догадаться можно, какой волосом муж будет.
Ланко с Лейком приметили этот разговор и то смекнули, что Марьюшка непременно так ворожить станет. А оба в обиде на нее за подзатыльники-то. Ребята и сговорились:
— Подожди! Мы тебе припомним!
Ланко в тот вечер домой ночевать не пошел, у Лейка на полатях остался. Лежат, будто похрапывают, а сами друг дружку кулачонками в бока подтыкают: гляди, не усни!
Как большие все уснули, ребята слышат, — Марьюшка в сенки вышла. Ребята за ней и углядели, как она на повети залезала и в котором месте там возилась. Углядели и поскорее в избу. За ними следом Марьюшка прибежала. Дрожит, зубами чакает. То ли ей холодно, то ли боязно. Потом легла, поежилась маленько и, слышно стало, — уснула. Ребятам того и надо. Слезли с полатей, оделись, как пришлось, и тихонько вышли из избы. Что делать, об этом они уж сговорились.
У Лейка, видишь, мерин был, не то чалый, не то бурый, звали его Голубко. Ребята и придумали этого мерина марьюшкиным гребешком вычесать. На поветях-то ночью боязно, только ребята один перед другим храбрятся. Нашли на поветях гребешок, начесали с Голубка шерсти и гребешок на место повесили. После этого в избу пробрались и крепко-накрепко заснули. Пробудились позднехонько. Из больших в избе одна лейкова мать была, — у печки топталась.
Пока ребята спали, тут вот что случилось. Марьюшка утром поднялась раньше всех и достала свой гребешок. Видит — волосу много. Обрадовалась — жених кудрявый будет. Побежала к подружкам похвастаться. Те глядят — что-то не вовсе ладно. Дивятся, какой волос чудной. Ни у одного знакомого парня такого не видывали. Потом одна разглядела в гребешке силышко от конского хвоста. Подружки и давай хохотать над Марьюшкой.
— У тебя, — говорят, — женихом-то Голубко оказался.
Марьюшке это за большую обиду, она разругалась с подружками, а те, знай, хохочут. Кличку ей объявили: Голубкова невеста.
Прибежала Марьюшка домой, жалуется матери — вот какое горе приключилось, а ребята помнят вчерашние подзатыльники и с полатей поддразнивают:
— Голубкова невеста, Голубкова невеста!
Марьюшка тут вовсе разревелась, а мать смекнула, чьих это рук дело, закричала на ребят:
— Что вы, бесстыдники, наделали! Без того у нас девку женихи обходят, а вы ее насмех поставили.
Ребята поняли — вовсе неладно вышло, давай перекоряться:
— Это ты придумал!
— Нет, ты!
Марьюшка из этих перекоров тоже поняла, что ребята ей такую штуку подстроили, кричит им:
— Чтоб вам самим голубая змейка привиделась!
Тут опять на Марьюшку мать напустилась:
— Замолчи, дура! Разве можно такое говорить? На весь дом беду накличешь!
Марьюшка в ответ на это свое говорит:
— Мне что до этого! Не глядела бы на белый свет!
Хлопнула дверью, выбежала в ограду и давай там снеговой лопатой Голубка гонять, будто он в чем провинился. Мать вышла, сперва пристрожила девку, потом в избу увела, уговаривать стала. Ребята видят, — не до них тут, утянулись к Ланку. Забились там на полати и посиживают смирнехонько. Жалко им Марьюшку, а чем теперь поможешь. И голубая змейка в головенках застряла. Шепотом спрашивают один у другого.
— Лейко, ты не слыхал про голубую змейку?
— Нет, а ты?
— Тоже не слыхивал.
Шептали, шептали, решили у больших спросить, когда дело маленько призамнется. Так и сделали. Как марьюшкина обида позабылась, ребята и давай разузнавать про голубую змейку. Кого ни спросят, те отмахиваются: — не знаю, да еще грозятся:
— Возьму вот прут да отважу обоих! Забудете о таком спрашивать!
Ребятам от этого еще любопытнее стало: что за змейка такая, про которую и спрашивать нельзя?
Нашли-таки случай. По праздничному делу у Ланка отец пришел домой порядком выпивши и сел у избушки на завалинке. А ребята знали, что он в такое время поговорить больно охоч. Ланко и подкатился.
— Тятя, ты видал голубую змейку?
Отец, хотя сильно выпивши был, даже отшатнулся, потрезвел и заклятье сделал.
— Чур, чур, чур! Не слушай, наша избушка-хороминка! Не тут слово сказано!
Пристрожил ребят, чтоб напредки такого не говорили, а сам все-таки выпивши, поговорить-то ему охота. Посидел так, помолчал, потом и говорит:
— Пойдемте на бережок. Там свободнее про всякое сказывать.
Пришли на бережок, закурил ланков отец трубку, оглянулся на все стороны и говорит:
— Так и быть, скажу вам, а то еще беды наделаете своими разговорами. Вот слушайте!
Есть в наших краях маленькая, голубенькая змейка. Ростом не больше четверти и до того легонькая, будто в ней вовсе никакого весу нет. По траве идет, так ни одна былинка не погнется. Змейка эта не ползает, как другие, а свернется колечком, головенку выставит, а хвостиком упирается и подскакивает, да так бойко, что не догонишь ее. Когда она этак-то бежит, вправо от нее золотая струя сыплется, а влево черная-пречерная. Одному увидеть голубую змейку прямое счастье: наверняка верховое золото окажется, где золотая струя прошла. И много его. Поверху большими кусками лежит. Только оно тоже с подводом. Если лишку захватишь, да хоть капельку сбросишь, все в простой камень повернется. Второй раз тоже не придешь, потому место сразу забудешь.
Ну, а когда змейка двоим-троим, либо целой артели покажется, тогда вовсе черная беда. Все перессорятся и такими ненавистниками друг дружке станут, что до смертоубийства дело дойдет. У меня отец на каторгу ушел из-за этой голубой змейки. Сидели как-то артелью и разговаривали, а она и покажись. Тут у них и пошла неразбериха. Двоих насмерть в драке убили, остальных пятерых на каторгу угнали. И золота никакого не оказалось. Потому вот про голубую змейку и не говорят: боятся, как бы она не показалась при двоих, либо троих. А показаться она везде может: в лесу и в поле, в избе и на улице. Да еще сказывают, будто голубая змейка иной раз человеком прикидывается, только узнать ее все-таки можно. Как идет, так даже на самом мелком песке следов не оставляет. Трава, и та под ней не гнется. Это первая примета, а вторая такая: из правого рукава золотая струя бежит, из левого — черная пыль сыплется.
Наговорил этак-то ланков отец и наказывает ребятам:
— Смотрите, никому об этом не говорите и вдвоем про голубую змейку вовсе даже не поминайте. Когда в одиночку случится быть и кругом людей не видно, тогда хоть криком кричи.
— А как ее звать? — спрашивают ребята.
— Этого, — отвечает, — не знаю. А если бы знал, тоже бы не сказал, потому опасное это дело.
На том разговор и кончился. Ланков отец еще раз настрого наказал ребятам помалкивать и вдвоем про голубую змейку даже не поминать. Ребята сперва сторожились, один другому напоминал:
— Ты гляди, про эту штуку не говори и не думай, как со мной вместе. В одиночку надо.
Только как быть, когда Лейко с Ланком всегда вместе и голубая змейка ни у того, ни у другого с ума не идет? Время к теплу подвинулось. Ручейки побежали. Первая весенняя забава около живой воды повозиться: лодочки пускать, запруды строить, меленки водой крутить. Улица, по которой ребята жили, крутиком к пруду спускалась. Весенние ручейки тут скоро сбежали, а ребята в эту игру не наигрались. Что делать? Они взяли по лопатке, да и побежали за завод. Там, дескать, из лесу еще долго ручейки бежать будут, на любом поиграть можно. Так оно и было. Выбрали ребята подходящее место и давай запруду делать, да поспорили, кто лучше умеет. Решили на деле проверить: каждому в одиночку плотнику сделать. Вот и разошлись по ручью-то. Лейко пониже. Ланко повыше шагов, поди, на полсотни. Сперва перекликались.
— У меня, смотри-ко!
— А у меня! Хоть завод строй!
Ну, все-таки работа. Оба крепко занялись, помалкивают, стараются, как лучше сделать. У Лейка привычка была что-нибудь припевать за работой. Он и подбирает разные слова, чтобы всклад вышло:
Эй-ка, эй-ка, Голубая змейка!
Объявись, покажись!
Колеском покрутись!
Только пропел, видит — на него с горки голубенькое колеско катится. До того легонькое, что сухие былинки, и те под ним не сгибаются. Как ближе подкатилось, Лейко разглядел: это змейка колечком свернулась, головенку вперед уставила, да на хвостике и подскакивает. От змейки в одну сторону золотые искры летят, в другую черные струйки брызжут. Глядит на это Лейко, а Ланко ему кричит:
— Лейко, гляди-ко, вон она — голубая змейка!
Оказалось, что Ланко это же самое видел, только змейка к нему из-под горки поднималась. Как Ланко закричал, так голубая змейка и потерялась куда-то. Сбежались ребята, рассказывают друг другу, хвалятся:
— Я и глазки разглядел!
— А я хвостик видел. Она им упрется и подскочит.
— Думаешь, я не видел? Из колечка-то чуть высунулся.
Лейко, как он все-таки поживее был, побежал к своему прудику за лопаткой.
— Сейчас, — кричит, — золота добудем!
Прибежал с лопаткой и только хотел ковырнуть землю с той стороны, где золотая струя прошла, Ланко на него налетел.
— Что ты делаешь? Загубишь себя! Тут, поди-ко, черная беда рассыпана!
Подбежал к Лейку и давай его отталкивать. Тот свое кричит, упирается. Ну, и разодрались ребята. Ланку с горки сподручнее, он и оттолкал Лейка подальше, а сам кричит:
— Не допущу в том месте рыться. Себя загубишь. Надо с другой стороны.
Тут опять Лейко набросился.
— Никогда этого не будет! Загинешь там. Сам видел, как в ту сторону черная пыль сыпалась.
Так вот и дрались. Один другого остерегает, а сами тумаки дают. До реву дрались. Потом разбираться стали, да и поняли, в чем штука: видели змейку с разных сторон, потому правая с левой и не сходятся. Подивились ребята.
— Как она нам головы закружила! Обоим навстречу показалась. Насмеялась над нами, до драки довела, а к месту и не подступишься. В другой раз, не прогневайся, не позовем. Умрем, а не позовем!
Решили так, а сами только о том и думают, чтобы еще раз поглядеть на голубую змейку. У каждого на уме и то было: не попытать ли в одиночку. Ну, боязно, да и перед дружком как-то нескладно. Недели две, а то и больше все-таки о голубой змейке не разговаривали. Лейко начал:
— А что если нам еще раз голубую змейку позвать? Только чтоб с одной стороны глядеть.
Ланко добавил:
— И чтоб не драться, а сперва разобрать, нет ли тут обмана какого!
Сговорились так, захватили из дома по кусочку хлеба да по лопатке и пошли на старое место. Весна в том году дружная стояла. Прошлогоднюю ветошь всю зеленой травой закрыло. Весенние ручейки давно пересохли. Цветов много появилось. Пришли ребята к старым своим запрудам, остановились у лейкиной и начали припевать:
Эй-ка, эй-ка, Голубая змейка!
Объявись, покажись!
Колеском покрутись!
Стоят, конечно, плечо в плечо, как уговорились. Оба босиком по теплому времени. Не успели кончить припевку, от лайковой запруды показалась голубая змейка. По молодой-то траве скоренько поскакивает. Направо от нее густое облачко золотой искры, налево — такое же густое — черной пыли. Катит змейка прямо на ребят. Они уже разбегаться хотели, да Лейко смекнул, ухватил Ланка за пояс, поставил перед собой и шепчет:
— Не гоже на черной стороне оставаться!
Змейка все же их перехитрила, — меж ног у ребят прокатила. У каждого одна штанина золоченой оказалась, другая как дегтем вымазана. Ребята этого не заметили, смотрят, что дальше будет. Голубая змейка докатила до большого пня и тут куда-то подевалась.
Подбежали, видят: пень с одной стороны золотой стал, а с другой черным-чернехонек и тоже твердый, как камень. Около пня дорожка из камней, направо желтые, налево черные.
Ребята, конечно, не знали вескости золотых камней. Ланко сгоряча ухватил один и чует — ой, тяжело, не донести такой, а бросить боится. Помнит, что отец говорил: сбросишь хоть капельку, все в простой камень перекинется. Он и кричит Лейку:
— Поменьше выбирай, поменьше! Этот тяжелый!
Лейко послушался, взял поменьше, а он тоже тяжелым показался. Тут он понял, что у Ланка камень вовсе не под силу, и говорит:
— Брось, а то надорвешься!
Ланко отвечает:
— Если брошу, все в простой камень обернется.
— Брось, говорю! — кричит Лейко, а Ланко упирается: нельзя.
Ну, опять дракой кончилось. Подрались, наревелись, подошли еще раз посмотреть на пенек да на каменную дорожку, а ничего не оказалось. Пень, как пень, а никаких камней, ни золотых, ни простых, вовсе нет. Ребята и судят:
— Обман один эта змейка. Никогда больше думать о ней не будем.
Пришли домой, там им за штаны попало. Матери отмутузили того и другого, а сами дивятся.
— Как-то им пособит и вымазаться на один лад! Одна штанина в глине, другая — в дегтю! Ухитриться тоже надо!
Ребята после этого вовсе на голубую змейку сердились.
— Не будем о ней говорить!
И слово свое твердо держали. Ни разу с той поры у них разговору о голубой змейке не было. Даже в то место, где ее видели, ходить перестали.
Раз ребята ходили за ягодами. Набрали по полной корзиночке, вышли на покосное место и сели тут отдохнуть. Сидят в густой траве, разговаривают, у кого больше набрано да у кого ягода крупнее. Ни тот, ни другой о голубой змейке и не подумал. Только видят — прямо к ним через покосную лужайку идет женщина. Ребята сперва этого в примету не взяли. Мало ли женщин в лесу в эту пору: кто за ягодами, кто по покосным делам. Одно показалось им непривычным: идет, как плывет, совсем легко. Поближе подходить стала, ребята разглядели — ни один цветок, ни одна травинка под ней не согнутся. И то углядели, что с правой стороны от нее золотое облачко колышется, а с левой — черное. Ребята и уговорились:
— Отвернемся. Не будем смотреть! А то опять до драки доведет.
Так и сделали. Повернулись спинами к женщине, сидят и глаза зажмурили. Вдруг их подняло. Открыли глаза, видят — сидят на том же месте, только примятая трава поднялась, а кругом два широких обруча, один золотой, другой чернокаменный. Видно, женщина обошла их кругом да из рукавов и насыпала. Ребята кинулись бежать, да золотой обруч не пускает: как перешагивать — он поднимется, и поднырнуть тоже не дает. Женщина смеется:
— Из моих кругов никто не выйдет, если сама не уберу.
Тут Лейко с Ланком взмолились:
— Тетенька, мы тебя не звали.
— А я, — отвечает, — сама пришла поглядеть на охотников добыть золото без работы.
Ребята просят:
— Отпусти, тетенька, мы больше не будем. И без того два раза подрались из-за тебя!
— Не всякая, — говорит, — драка человеку в покор, за иную и наградить можно. Вы по-хорошему дрались. Не из-за корысти либо жадности, а друг дружку охраняли. Недаром золотым обручем от черной беды вас отгородила. Хочу еще испытать.
Насыпала из правого рукава золотого песку, из левого черной пыли, смешала на ладони, и стала у нее плитка чернозолотого камня. Женщина эту плитку прочертила ногтем, и она распалась на две ровнешенькие половинки. Женщина подала половинки ребятам и говорит:
— Коли который хорошее другому задумает, у того плиточка золотой станет, коли — пустяк, выйдет бросовый камешок.
У ребят давно на совести лежало, что они Марьюшку сильно обидели. Она хоть с той поры ничего им не говаривала, а ребята видели: стала она вовсе невеселая. Теперь ребята про это и вспомнили, и каждый пожелал:
— Хоть бы поскорее прозвище Голубкова невеста забылось и вышла бы Марьюшка замуж!
Пожелали так, и плиточки у обоих стали золотые. Женщина улыбнулась.
— Хорошо подумали. Вот вам за это награда. И подает им по маленькому кожаному кошельку с ременной завязкой.
— Тут, — говорит, — золотой песок. Если большие станут спрашивать, где взяли, скажите прямо: «голубая змейка дала, да больше ходить за этим не велела». Не посмеют дальше разузнавать.
Поставила женщина обручи на ребро, облокотилась на золотой правой рукой, на черный — левой и покатила по покосной лужайке. Ребята глядят — не женщина это, а голубая змейка, и обручи в пыль перешли. Правый — в золотую, левый в черную.
Постояли ребята, запрятали свои золотые плиточки да кошелечки по карманам и пошли домой. Только Ланко промолвил:
— Не жирно все-таки отвалила нам золотого песку.
Лейко на это и говорит:
— Столько, видно, заслужили.
Дорогой Лейко чует — сильно потяжелело у него в кармане. Еле вытащил свой кошелек, — до того он вырос. Спрашивает у Ланка:
— У тебя тоже кошелек вырос?
— Нет, — отвечает, — такой же, как был.
Лейку неловко показалось перед дружком, что песку у них не поровну, он и говорит:
— Давай отсыплю тебе.
— Ну что ж, — отвечает, — отсыпь, если не жалко.
Сели ребята близ дороги, развязали свои кошельки, хотели выровнять, да не вышло. Возьмет Лейко из своего кошелька горсточку золотого песку, а он в черную пыль перекинется. Ланко тогда и говорит:
— Может, все-то опять обман.
Взял щепотку из своего кошелечка. Песок как песок, настоящий золотой. Высыпал щепотку Лейку в кошелек — перемены не вышло. Тогда Ланко и понял: обделила ею голубая змейка за то, что пожадничал на даровщину. Сказал об этом Лейку, и кошелек на глазах стал прибывать. Домой пришли оба с полнехонькими кошельками, отдали свой песок и золотые плиточки семейным и рассказали, как голубая змейка велела.
Все, понятно, радуются, а у Лейка в доме еще новость: к Марьюшке приехали сваты из другого села. Марьюшка веселехонька бегает, и рот у нее в полной исправе. От радости, что ли? Жених, верно, какой-то чубарый волосом, а парень веселый, к ребятам ласковый. Скоренько с ним сдружились.
Голубую змейку с той поры ребята никогда не вызывали. Поняли, что она сама наградой прикатит, если заслужишь, и оба удачливы в своих делах были. Видно, помнила их змейка и черный свой обруч от них золотым отделяла.
Серебряное копытце
Жил в нашем заводе старик один, по прозвищу Кокованя. Семьи у Коковани не осталось, он и придумал взять в дети сиротку. Спросил у соседей, — не знают ли кого, а соседи и говорят:
— Недавно на Глинке осиротела семья Григория Потопаева. Старших-то девчонок приказчик велел в барскую рукодельню взять, а одну девчоночку по шестому году никому не надо. Вот ты и возьми ее.
— Несподручно мне с девчонкой-то. Парнишечко бы лучше. Обучил бы его своему делу, пособника бы ростить стал. А с девчонкой как? Чему я ее учить-то стану?
Потом подумал-подумал и говорит:
— Знавал я Григорья да и жену его тоже. Оба веселые да ловкие были. Если девчоночка по родителям пойдет, не тоскливо с ней в избе будет. Возьму ее.
Только пойдет ли? Соседи объясняют:
— Плохое житье у нее. Приказчик избу Григорьеву отдал какому-то горюну и велел за это сиротку кормить, пока не подрастет. А у того своя семья больше десятка. Сами не досыта едят. Вот хозяйка и взъедается на сиротку, попрекает ее куском-то. Та хоть маленькая, а понимает. Обидно ей. Как не пойдет от такого житья! Да и уговоришь, поди-ка.
— И то правда, — отвечает Кокованя, — уговорю как-нибудь.
В праздничный день и пришел он к тем людям, у кого сиротка жила. Видит, полна изба народу, больших и маленьких. На голбчике, у печки, девчоночка сидит, а рядом с ней кошка бурая. Девчоночка маленькая, и кошка маленькая и до того худая да ободранная, что редко кто такую в избу пустит. Девчоночка эту кошку гладит, а она до того звонко мурлычет, что по всей избе слышно. Поглядел Кокованя на девчоночку и спрашивает:
— Это у вас григорьева-то подаренка?
Хозяйка отвечает:
— Она самая. Мало одной-то, так еще кошку драную где-то подобрала. Отогнать не можем. Всех моих ребят перецарапала, да еще корми ее!
Кокованя и говорит:
— Неласковые, видно, твои ребята. У ней вон мурлычет.
Потом и спрашивает у сиротки:
— Ну, как, подаренушка, пойдешь ко мне жить?
Девчоночка удивилась:
— Ты, дедо, как узнал, что меня Даренкой зовут?
— Да так, — отвечает, — само вышло. Не думал, не гадал, нечаянно попал.
— Ты хоть кто? — спрашивает девчоночка.
— Я, — говорит, — вроде охотника. Летом пески промываю, золото добываю, а зимой по лесам за козлом бегаю да все увидеть не могу.
— Застрелишь его?
— Нет, — отвечает Кокованя. — Простых козлов стреляю, а этого не стану. Мне посмотреть охота, в котором месте он правой передней ножкой топнет.
— Тебе на что это?
— А вот пойдешь ко мне жить, так все и расскажу, — ответил Кокованя.
Девчоночке любопытно стало про козла-то узнать. И то видит — старик веселый да ласковый. Она и говорит:
— Пойду. Только ты эту кошку Муренку тоже возьми. Гляди, какая хорошая.
— Про это, — отвечает Кокованя, — что и говорить. Такую звонкую кошку не взять — дураком остаться. Вместо балалайки она у нас в избе будет.
Хозяйка слышит их разговор. Рада-радехонька, что Кокованя сиротку к себе зовет. Стала скорей Даренкины пожитки собирать. Боится, как бы старик не передумал.
Кошка будто тоже понимает весь разговор. Трется у ног-то да мурлычет:
— Пр-равильно придумал. Пр-равильно.
Вот и повел Кокованя сиротку к себе жить. Сам большой да бородатый, а она махонькая и носишко пуговкой. Идут по улице, и кошчонка ободранная за ними попрыгивает.
Так и стали жить вместе дед Кокованя, сиротка Даренка да кошка Муренка.
Жили-поживали, добра много не наживали, а на житье не плакались, и у всякого дело было. Кокованя с утра на работу уходил. Даречка в избе прибирала, похлебку да кашу варила, а кошка Муренка на охоту ходила — мышей ловила. К вечеру соберутся, и весело им.
Старик был мастер сказки сказывать, Даренка любила те сказки слушать, а кошка Муренка лежит да мурлычет:
— Пр-равильно говорит. Пр-равильно.
Только после всякой сказки Даренка напомнит:
— Дедо, про козла-то скажи. Какой он?
Кокованя отговаривался сперва, потом и рассказал:
— Тот козел особенный. У него на правой передней ноге серебряное копытце. В каком месте топнет этим копытцем — там и появится дорогой камень. Раз топнет — один камень, два топнет — два камня, а где ножкой бить станет — там груда дорогих камней.
Сказал это, да и не рад стал. С той поры у Дарении только и разговору, что об этом козле.
— Дедо, а он большой?
Рассказал ей Кокованя, что ростом козел не выше стола, ножки тоненькие, головка легонькая. А Даренка опять спрашивает:
— Дедо, а рожки у него есть?
— Рожки-то, — отвечает, — у него отменные. У простых козлов на две веточки, а у него на пять веток.
— Дедо, а он кого ест?
— Никого, — отвечает, — не ест. Травой да листом кормится. Ну, сено тоже зимой в стожках подъедает.
— Дедо, а шерстка у него какая?
— Летом, — отвечает, — буренькая, как вот у Муренки нашей, а зимой серенькая.
— Дедо, а он душной?
Кокованя даже рассердился:
— Какой же душной! Это домашние козлы такие бывают, а лесной козел, он лесом и пахнет.
Стал осенью Кокованя в лес собираться. Надо было ему поглядеть, в которой стороне козлов больше пасется. Даренка и давай проситься:
— Возьми меня, дедо, с собой. Может, я хоть сдалека того козлика увижу. Кокованя и объясняет ей:
— Сдалека-то его не разглядишь. У всех козлов осенью рожки есть. Не разберешь, сколько на них веток. Зимой вот — дело другое. Простые козлы безрогие ходят, а этот, Серебряное копытце, всегда с рожками, хоть летом, хоть зимой. Тогда его сдалека признать можно.
Этим и отговорился. Осталась Даренка дома, а Кокованя в лес ушел. Дней через пять воротился Кокованя домой, рассказывает Даренке:
— Ныне в Полдневской стороне много козлов пасется. Туда и пойду зимой.
— А как же, — спрашивает Даренка, — зимой-то в лесу ночевать станешь?
— Там, — отвечает, — у меня зимний балаган у покосных ложков поставлен. Хороший балаган, с очагом, с окошечком. Хорошо там.
Даренка опять спрашивает:
— Серебряное копытце в той же стороне пасется?
— Кто его знает. Может, и он там. Даренка тут и давай проситься:
— Возьми меня, дедо, с собой. Я в балагане сидеть буду. Может, Серебряное копытце близко подойдет, — я и погляжу.
Старик сперва руками замахал:
— Что ты! Что ты! Статочное ли дело зимой по лесу маленькой девчонке ходить! На лыжах ведь надо, а ты не умеешь. Угрузнешь в снегу-то. Как я с тобой буду? Замерзнешь еще!
Только Даренка никак не отстает:
— Возьми, дедо! На лыжах-то я маленько умею.
Кокованя отговаривал-отговаривал, потом и подумал про себя:
«Сводить разве? Раз побывает, в другой не запросится».
Вот он и говорит:
— Ладно, возьму. Только, чур, в лесу не реветь и домой до времени не проситься.
Как зима в полную силу вошла, стали они в лес собираться. Уложил Кокованя на ручные санки сухарей два мешка, припас охотничий и другое, что ему надо. Даренка тоже узелок себе навязала. Лоскуточков взяла кукле платье шить, ниток клубок, иголку да еще веревку.
«Нельзя ли, — думает, — этой веревкой Серебряное копытце поймать?»
Жаль Даренке кошку свою оставлять, да что поделаешь. Гладит кошку-то на прощанье, разговаривает с ней:
— Мы, Муренка, с дедом в лес пойдем, а ты дома сиди, мышей лови. Как увидим Серебряное копытце, так и воротимся. Я тебе тогда все расскажу.
Кошка лукаво посматривает, а сама мурлычет:
— Пр-равильно придумала. Пр-равильно.
Пошли Кокованя с Даренкой. Все соседи дивуются:
— Из ума выжился старик! Такую маленькую девчонку в лес зимой повел!
Как стали Кокованя с Даренкой из заводу выходить, слышат — собачонки что-то сильно забеспокоились. Такой лай да визг подняли, будто зверя на улицах увидали. Оглянулись, — а это Муренка серединой улицы бежит, от собак отбивается. Муренка к той поре поправилась. Большая да здоровая стала. Собачонки к ней и подступиться не смеют.
Хотела Даренка кошку поймать да домой унести, только где тебе! Добежала Муренка до лесу, да и на сосну. Пойди поймай!
Покричала Даренка, не могла кошку приманить. Что делать? Пошли дальше. Глядят, — Муренка стороной бежит. Так и до балагана добралась. Вот и стало их в балагане трое.
Даренка хвалится:
— Веселее так-то.
Кокованя поддакивает:
— Известно, веселее.
А кошка Муренка свернулась клубочком у печки в звонко мурлычет:
— Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.
Козлов в ту зиму много было. Это простых-то. Кокованя каждый день то одного, то двух к балагану притаскивал. Шкурок у них накопилось, козлиного мяса насолили — на ручных санках не увезти. Надо бы в завод за лошадью сходить, да как Даренку с кошкой в лесу оставить! А Даренка попривыкла в лесу-то. Сама говорит старику:
— Дедо, сходил бы ты в завод за лошадью. Надо ведь солонину домой перевезти.
Кокованя даже удивился:
— Какая ты у меня разумница, Дарья Григорьевна. Как большая рассудила. Только забоишься, поди, одна-то.
— Чего, — отвечает, — бояться. Балаган у нас крепкий, волкам не добиться. И Муренка со мной. Не забоюсь. А ты поскорее ворочайся все-таки!
Ушел Кокованя. Осталась Даренка с Муренкой. Днем-то привычно было без Коковани сидеть, пока он козлов выслеживал… Как темнеть стало, запобаивалась. Только глядит — Муренка лежит спокойнехонько. Даренка и повеселела. Села к окошечку, смотрит в сторону покосных ложков и видит — по лесу какой-то комочек катится. Как ближе подкатился, разглядела, — это козел бежит. Ножки тоненькие, головка легонькая, а на рожках по пяти веточек.
Выбежала Даренка поглядеть, а никого нет. Воротилась, да и говорит:
— Видно, задремала я. Мне и показалось.
Муренка мурлычет:
— Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.
Легла Даренка рядом с кошкой, да и уснула до утра. Другой день прошел. Не воротился Кокованя. Скучненько стало Даренке, а не плачет. Гладит Муренку да приговаривает:
— Не скучай, Муренушка! Завтра дедо непременно придет.
Муренка свою песенку поет:
— Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.
Посидела опять Даренушка у окошка, полюбовалась на звезды. Хотела спать ложиться, вдруг по стенке топоток прошел. Испугалась Даренка, а топоток по другой стене, потом по той, где окошечко, потом где дверка, а там и сверху запостукивало. Не громко, будто кто легонький да быстрый ходит. Даренка и думает:
«Не козел ли тот вчерашний прибежал?» И до того ей захотелось поглядеть, что и страх не держит.
Отворила дверку, глядит, а козел — тут, вовсе близко. Правую переднюю ножку поднял — вот топнет, а на ней серебряное копытце блестит, и рожки у козла о пяти ветках. Даренка не знает, что ей делать, да и манит его как домашнего:
— Ме-ка! Ме-ка!
Козел на это как рассмеялся. Повернулся и побежал.
Пришла Даренушка в балаган, рассказывает Муренке:
— Поглядела я на Серебряное копытце. И рожки видела, и копытце видела. Не видела только, как тот козлик ножкой дорогие камни выбивает. Другой раз, видно, покажет.
Муренка, знай, свою песенку поет:
— Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.
Третий день прошел, а все Коковани нет. Вовсе затуманилась Даренка. Слезки запокапывали. Хотела с Муренкой поговорить, а ее нету. Тут вовсе испугалась Даренушка, из балагана выбежала кошку искать.
Ночь месячная, светлая, далеко видно. Глядит Даренка — кошка близко на покосном ложке сидит, а перед ней козел. Стоит, ножку поднял, а на ней серебряное копытце блестит.
Муренка головой покачивает, и козел тоже. Будто разговаривают. Потом стали по покосным ложкам бегать. Бежит-бежит козел, остановится и давай копытцем бить. Муренка подбежит, козел дальше отскочит и опять копытцем бьет. Долго они так-то по покосным ложкам бегали. Не видно их стало. Потом опять к самому балагану воротились.
Тут вспрыгнул козел на крышу и давай по ней серебряным копытцем бить. Как искры, из-под ножки-то камешки посыпались. Красные, голубые, зеленые, бирюзовые — всякие.
К этой поре как раз Кокованя и вернулся. Узнать своего балагана не может. Весь он как ворох дорогих камней стал. Так и горит-переливается разными огнями. Наверху козел стоит — и все бьет да бьет серебряным копытцем, а камни сыплются да сыплются. Вдруг Муренка скок туда-же. Встала рядом с козлом, громко мяукнула, и ни Муренки, ни Серебряного копытца не стало.
Кокованя сразу полшапки камней нагреб, да Даренка запросила:
— Не тронь, дедо! Завтра днем еще на это поглядим.
Кокованя и послушался. Только к утру-то снег большой выпал. Все камни и засыпало. Перегребали потом снег-то, да ничего не нашли. Ну, им и того хватило, сколько Кокованя в шапку нагреб.
Все бы хорошо, да Муренки жалко. Больше ее так и не видали, да и Серебряное копытце тоже не показался. Потешил раз, — и будет.
А по тем покосным ложкам, где козел скакал, люди камешки находить стали. Зелененькие больше. Хризолитами называются. Видали?
Синюшкин колодец Жил в нашем заводе парень Илья. Вовсе бобылем остался — всю родню схоронил. И от всех ему наследство досталось. От отца — руки да плечи, от матери — зубы да речи, от деда Игната — кайла да лопата, от бабки Лукерьи — особый поминок. Об этом и разговор сперва. Она, видишь, эта бабка, хитрая была — по улицам перья собирала, подушку внучку готовила, да не успела. Как пришло время умирать, позвала бабка Лукерья внука и говорит: — Гляди-ка, друг Илюшенька, сколь твоя бабка пера накопила! Чуть не полное решето! Да и перышки какие! Одно к одному — мелконькие да пестренькие, глядеть любо! Прими в поминок — пригодится! Как женишься да принесет жена подушку, тебе и не зазорно будет: не в диковинку-де мне — свои перышки есть, еще от бабки остались. Только ты за этим не гонись, за подушкой-то! Принесет — ладно, не принесет — не тужи. Ходи веселенько, работай крутенько, и на соломке не худо поспишь, сладкий сон увидишь. Как худых дум в голове держать не станешь, так и все у тебя ладно пойдет, гладко покатится. И белый день взвеселит, и темна ноченька приголубит, и красное солнышко обрадует. Ну, а худые думки заведешь, тут хоть в пень головой — все немило станет. — Про какие, — спрашивает Илья, — ты, бабушка, худые думки сказываешь? — А это, — отвечает, — про деньги да про богатство. Хуже их нету. Человеку от таких думок одно расстройство да маята напрасная. Чисто да по совести и пера на подушке не наскрести, не то что богатство получить. — Как же тогда, — спрашивает Илья, — про земельное богатство понимать? Неуж ни за что считаешь? Бывает ведь... — Бывать-то бывает, только ненадежно дело: комочками приходит, пылью уходит, на человека тоску наводит. Про это и не думай, себя не беспокой! Из земельного богатства, сказывают, одно чисто да крепко. Это когда бабка Синюшка красной девкой обернется да сама своими рученьками человеку подаст. А дает Синюшка богатство гораздому да удалому, да простой душе. Больше никому. Вот ты и попомни, друг Илюшенька, этот мой последний наказ. Поклонился тут Илья бабке: — Спасибо тебе, бабка Лукерья, за перья, а пуще всего за наставленье. Век его не забуду. Вскорости умерла бабка… Остался Илюха один-одинешенек, сам большой, сам маленький. Тут, конечно, похоронные старушонки набежали, покойницу обмыть, обрядить, на погост проводить. Они — эти старушонки — тоже не от сладкого житья по покойникам бегают. Одно выпрашивают, другое выглядывают. Живо все бабкино обзаведенье по рукам расхватали. Воротился Илья с могильника, а в избе у него голым-голехонько. Только то и есть, что сам сейчас на спицу повесил: зипун да шапка. Кто-то и бабкиным пером покорыстовался: начисто выгреб из решета. Только три перышка в решете зацепилось. Одно беленькое, одно черненькое, одно рыженькое. Пожалел Илья, что не уберег бабкин поминок. "Надо, — думает, — хоть эти перышки к месту прибрать, а то нехорошо как-то. Бабка от всей души старалась, а мне будто и дела нет". Подобрал с полу каку-то синюю ниточку, перевязал эти перышки натуго да и пристроил себе на шапку. "Тут, — думает, — самое им место. Как надевать либо снимать шапку, так и вспомнишь бабкин наказ. А он, видать, для жизни полезный. Всегда его в памяти держать надо". Надел потом шапку да зипун и пошел на прииск. Избушку свою и запирать не стал, потому в ней — ничем-ничего. Одно пустое решето, да и то с дороги никто не подберет. Илья возрастной парень был, давно в женихах считался. На прииске-то он годов шесть либо семь робил. Тогда ведь, при крепости-то, с малолетства людей на работу загоняли. До женитьбы иной, глядишь, больше десятка годов уж на барина отхлещет. И этот Илья, прямо сказать, вырос на прииске. Места тут он знал вдоль и поперек. Дорога на прииск не близкая. На Гремихе, сказывают, тогда добывали чуть не у Белого камня. Вот Илюха и придумал: "Пойду-ко я через Зюзельско болотце. Вишь, жарынь какая стоит. Подсохло, поди, оно, — пустит перебраться. Глядишь, и выгадаю версты три, а то и все четыре..." Сказано — сделано. Пошел Илья лесом напрямую, как по осеням с прииска и на прииск бегали. Сперва ходко шел, потом намаялся и с пути сбился. По кочкам-то ведь не по прямой дороге. Тебе надо туда, а кочки ведут вовсе не в ту сторону. Скакал-скакал, до поту наскакался. Ну, выбрался в какой-то ложок. Посредине место пониже. Тут трава растет — горчик да метлика. А с боков взгорочки, а на них сосна жаровая. Вовсе, значит, сухое место пошло. Одно плохо — не знает Илья, куда дальше идти. Сколько раз по этим местам бывал, а такого ложочка не видывал. Вот Илья и пошел серединой, меж взгорочков-то. Шел-шел, видит — на полянке окошко круглое, а в нем вода, как в ключе, только дна не видно. Вода будто чистая, только сверху синенькой тенеткой подернулась и посредине паучок сидит, тоже синий. Илюха обрадовался воде, отпахнул рукой тенетку и хотел напиться. Тут у него голову и обнесло, — чуть в воду не сунулся и сразу спать захотел. "Вишь, — думает, — как притомило меня болото. Отдохнуть, видно, надо часок". Хотел на ноги подняться, а не может. Отполз все ж таки сажени две ко взгорочку, шапку под голову да и растянулся. Глядит, — а из того водяного окошка старушонка вышла. Ростом не больше трех четвертей. Платьишко на ней синее, платок на голове синий и сама вся синехонька, да такая тощая, что вот подует ветерок — и разнесет старушонку. Однако глаза у ней молодые, синие да такие большие, будто им тут вовсе и не место. Уставилась старушонка на парня и руки к нему протянула, а руки все растут да растут. Того и гляди, до головы парню дотянутся. Руки ровно жиденькие, как туман синий, силы в них не видно, и когтей нет, а страшно. Хотел Илья подальше отползти, да силы вовсе не стало. "Дай, — думает, — отвернусь, — все не так страшно". Отвернулся да носом-то как раз в перышки и ткнулся. Тут на Илью почихота нашла. Чихал-чихал, кровь носом пошла, а все конца-краю нет. Только чует — голове-то много легче стало. Подхватил тут Илья шапку и на ноги поднялся. Видит — стоит старушонка на том же месте, от злости трясется. Руки у нее до ног Илье дотянулись, а выше-то от земли поднять их не может. Смекнул Илья, что у старухи оплошка вышла — сила не берет, прочихался, высморкался да и говорит с усмешкой: — Что, взяла, старая? Не по тебе, видно, кусок! Плюнул ей на руки-то да и пошел дальше. Старушонка тут и заговорила, да звонко так, вовсе по-молодому: — Погоди, не радуйся! Другой раз придешь — головы не унесешь! — А я и не приду, — отвечает Илья. — Ага! Испугался, испугался! — зарадовалась старушонка. Илюхе это за обиду показалось. Остановился он да и говорит: — Коли на то пошло, так нарочно приду — воды из твоего колодца вычерпнуть. Старушонка засмеялась и давай подзадоривать парня: — Хвастун ты, хвастун! Говорил бы спасибо своей бабке Лукерье, что ноги унес, а он еще похваляется! Да не родился еще такой человек, чтоб из здешнего колодца воду добыть. — А вот поглядим, родился ли, не родился, — отвечает Илья. Старушонка, знай, свое твердит: — Пустомеля ты, пустомеля! Тебе ли воду добыть, коли подойти боишься. Пустые твои слова! Разве других людей приведешь. Посмелее себя! — Этого, — кричит Илья, — от меня не дождешься, чтоб я стал других людей тебе подводить. Слыхал, поди-ка, какая ты вредная и чем людей обманываешь. Старушонка одно заладила: — Не придешь, не придешь! Где тебе! Такому-то! Тогда Илья и говорит: — Ладно, нето. Как в воскресный день ветер хороший случится, так и жди в гости. — Ветер тебе на что? — спрашивает старушонка. — Там видно будет, — отвечает Илья. — Ты только плевок-от с руки смой. Не забудь, смотри! — Тебе, — кричит старушонка, — не все равно, какой рукой тебя на дно потяну? Хоть ты, вижу, и гораздый, а все едино мой будешь. На ветер да бабкины перья не надейся! Не помогут! Ну, поругались так-то. Пошел Илья дальше, сам дорогу примечает и про себя думает: "Вот она какая, бабка Синюшка. Ровно еле живая, а глаза девичьи, погибельные, и голос, как у молоденькой, — так и звенит. Поглядел бы, как она красной девкой оборачивается". Про Синюшку Илья много слыхал. На прииске не раз об этом говаривали. Вот, дескать, по глухим болотным местам, а то и по старым шахтам набегали люди на Синюшку. Где она сидит, тут и богатство положено. Сживи Синюшку с места — и откроется полный колодец золота да дорогих каменьев. Тогда и греби, сколь рука взяла. Многие будто ходили искать, да либо ни с чем воротились, либо с концом загинули. К вечеру выбрался Илюха на прииск. Смотритель приисковский напустился, конечно, на Илюху: — Что долго? Илья объяснил — так и так, бабку Лукерью хоронил. Смотрителю маленько стыдно стало, а все нашел придирку: — Что это у тебя за перья на шапке? С какой радости нацепил? — Это, — отвечает Илья, — бабкино наследство. Для памяти его тут пристроил. Смотритель да и другие, кто близко случился, давай смеяться над таким наследством, а Илья говорит: — Да, может, я эти перья на весь господский прииск не променяю. Потому — не простые они, а наговоренные. Белое вот — на веселый день, черное — на спокойную ночь, а рыженькое — на красное солнышко. Шутит, конечно. Только тут парень был — Кузька Двоерылко. Он Илюхе-то ровесником приходился, в одном месяце именинниками были, а по всем статьям на Илюху не походил. Он, этот Двоерылко, вовсе со справного двора. По-доброму, такому парню и мимо прииска ходить не надо — полегче бы работа дома нашлась. Ну, Кузька давно около золота околачивался, свое смышлял, — не попадет ли штучка хорошая, а унести ее сумею. И верно, насчет того, чтобы чужое в свой карман прибрать, Двоерылко мастак был. Чуть кто недоглядел, — Двоерылко уже унес, и найти не могут. Однем словом, ворина. По этому ремеслу у него и заметка была. Его, вишь, один старатель лопаткой черканул. Скользом пришлось, а все же зарубка на память осталась — нос да губы пополам развалило. По этой приметке Кузьку и величали Двоерылком. Этот Кузька крепко завидовал Илюхе. Тот, видишь, парень ядреный да могутный, крутой да веселый, — работа у него и шла податно. Кончил работу — поел да песню запел, а то и в пляс пошел. На артелке ведь и это бывает. Против такого парня где же равняться Двоерылому, коли у него ни силы, ни охоты, да и на уме вовсе другое. Только Кузька по-своему об этом понимал: "Не иначе, знает Илюшка какую-то словинку, — то он и удачливый, и по работе ему устатка нет". Как про перышки то Илья сказал, Кузька и смекнул про себя: "Вот она — Илюшкина словинка". Ну, известно, в ту же ночь и украл эти перышки. На другой день хватился Илья — где перышки? Думает, обронил. Давай искать по прииску-то. Над Ильей подсмеиваться стали: — Ты в уме ли, парень! Сколько ног тут топчется, а ты какие-то махонькие перышки ищешь! В пыль, поди, их стоптали. Да и на что они тебе? — Как, — отвечает, — на что, коли это бабкина памятка? — Памятку, — говорят, — надо в крепком месте либо в голове держать, а не на шапке таскать. Илья и думает — правду говорят, — и перестал те перышки искать. Того ему и на мысли не пало, что они худыми руками взяты. У Кузьки своя забота — за Илюхой доглядывать, как у него теперь дело пойдет, без бабкиных перышек. Вот и узрил, что Илья ковш старательский взял да к лесу пошел. Двоерылко за Ильей — думает, не смывку ли где наладил. Ну, никакой смывки не оказалось, а стал Илья тот ковш на жердинку насаживать. Сажени четыре жердинка. Вовсе для смывки несподручно. К чему бы это? Еще пуще Кузька насторожился. Дело-то к осени пошло, крепко подувать стало. В субботу, как рабочих с прииска домой отпускали, Илья тоже домой запросился. Смотритель сперва покочевряжился — ты, дескать, недавно ходил, да и незачем тебе — семейства нет, а хозяйство свое — перышки-то — на прииске потерял. Ну, отпустил. А Кузька разве такой случай пропустит? Он спозаранку к тому месту пробрался, где ковш на жердинке припрятан был. Долго Кузьке ждать-то пришлось, да ведь воровская сноровка известна. Не нами сказано — вор собаку переждет, не то что хозяина. На утре подошел Илья, достал ковш да и говорит: — Эх, перышек-то нету! А ветер добрый. С утра так свистит, — к полдню вовсе разгуляется. Впрямь, ветер такой, что в лесу стон стоит. Пошел Илья по своим приметкам, а Двоерылко за ним крадется да радуется : "Вот они, перышки-то! К богатству, знать-то, дорожку кажут!" Долгонько пришлось Илье по приметам-то пробираться, а ветер все тише да тише. Как на ложок выйти, так и вовсе тихо стало, — ни одна веточка не пошевельнется. Глядит Илья — старушонка у колодца стоит, дожидается и звонко так кричит: — Вояка пришел! Бабкины перья потерял и на ветре прогадал. Что теперь делать-то станешь? Беги-ко домой да ветра жди! Может, и дождешься! Сама в сторонке стоит, к Илье рук не тянет, а над колодцем туман, как шапка синяя, густым-густехонько. Илья разбежался да со взгорочка ковшом-то на жердине прямо в ту синюю шапку и сунул да еще кричит: — Ну-ко, ты, убогая, поберегись! Не зашибить бы ненароком. Зачерпнул из колодца и чует — тяжело. Еле выволок. Старушонка смеется, молодые зубы кажет. — Погляжу я, погляжу, как ты ковш до себя дотянешь. Много ли моей водицы испить доведется! Задорит, значит, парня. Илья видит — верно, тяжело, — вовсе озлился. — Пей, — кричит, — сама! Усилился, поднял маленько ковшик да и норовит опрокинуть на старушонку. Та отодвинулась. Илья за ней. Она дальше. Тут жердинка и переломилась и вода разлилась. Старушонка опять смеется: — Ты бы ковшик-то на бревно насадил… Надежнее бы! Илья в ответ грозится: — Погоди, убогая! Искупаю еще! Тут старушонка и говорит: — Ну ладно. Побаловали — и хватит. Вижу, что ты парень гораздый да удалый. Приходи в месячную ночь, когда вздумаешь. Всяких богатств тебе покажу. Бери, сколько унесешь. Если меня сверху не случится, скажись: "Без ковша пришел", — и все тебе будет. — Мне, — отвечает Илья, — и на то охота поглядеть, как ты красной девкой оборачиваешься. — По делу видно будет, — усмехнулась старушонка, опять молодые зубы показала. Двоерылко все это до капельки видел и до слова слышал. "Надо, — думает, — поскорее на прииск бежать да кошели наготовлять. Как бы только Илюшка меня не опередил!" Убежал Двоерылко. А Илья взгорочком к дому пошел. Перебрался по кочкам через болотце, домой пришел, а там одна новость — бабкиного решета не стало. Подивился Илья — кому такое понадобилось? Сходил к своим заводским дружкам, поговорил с тем, с другим и обратно на прииск пошел, только не через болото, а дорогой, как все ходили. Прошло так дней пяток, а случай тот у Илюхи из головы не выходит — на работе помнится и сну мешать стал. Нет-нет и увидит он те синие глаза, а то и голос звонкий услышит: "Приходи в месячную ночь, когда вздумаешь". Вот Илюха и порешил: "Схожу. Погляжу хоть, какое богатство бывает. Может, и сама она мне красной девкой покажется". В ту пору как раз молодой месяц народился, ночи посветлее стали. Вдруг на прииске разговор — Двоерылко потерялся. Сбегали на завод — нету. Смотритель велел по лесу искать — тоже не оказалось. И то сказать, искали — не надсажались. Всяк про себя думал: "От того убытку нет, коли вор потерялся". На том и кончилось. Как месяц на полный кружок обозначился, Илюха и пошел. Добрался до места. Глядит — никого нет. Илья все же со взгорочка не спустился и тихонько молвил: — Без ковша пришел. Только сказал, сейчас старушонка объявилась и ласково говорит: — Милости просим, гостенек дорогой! Давно поджидаю. Подходи да бери, сколько унесешь. Сама руками-то как крышку над колодцем подняла, а там и открылось богатства всякого. Доверху набито. Илье любопытно на такое богатство поглядеть, а со взгорочка не спускается. Старушонка поторапливать стала: — Ну, чего стоишь? Бери, говорю, сколько в кошель уйдет. — Кошеля-то, — отвечает, — у меня нету, да и от бабки Лукерьи я другое слыхал. Будто только то богатство чисто да крепко, какое ты сама человеку подашь. — Вишь ты, привередник какой! Ему еще подноси! Ну, будь по-твоему! Как сказала это старушонка, так из колодца синий столб выметнуло. И выходит из этого столба девица-красавица, как царица снаряжена, а ростом до половины доброй сосны. В руках у этой девицы золотой поднос, а на нем груда всякого богатства. Песок золотой, каменья дорогие, самородки чуть не по ковриге. Подходит эта девица к Илюхе и с поклоном подает ему поднос: — Прими-ко, молодец! Илья на прииске вырос, в золотовеске тоже бывал, знал, как его — золото-то — весят. Посмотрел на поднос и говорит старушонке: — Для смеху это придумано. Ни одному человеку не в силу столько поднять. — Не возьмешь? — спрашивает старушонка. — И не подумаю, — отвечает Илья. — Ну, будь по-твоему! Другой подарок дам, — говорит старушонка. И сейчас же той девицы — с золотым-то подносом — не стало. Из колодца опять синий столб выметнуло. Вышла другая девица. Ростом поменьше. Тоже красавица и наряжена по-купецки. В руках у этой девицы серебряный поднос, на нем груда богатства. Илья и от этого подноса отказался, говорит старушонке: — Не в силу человеку столько поднять, да и не своими руками ты подаешь. Тут старушонка вовсе по-девичьи рассмеялась. — Ладно, будь по-твоему! Тебя и себя потешу. Потом, чур, не жалеть. Ну, жди. Сказала, и сразу не стало ни той девицы с серебряным подносом, ни самой старушонки. Стоял-стоял Илюха — никого нет. Надоело уж ему ждать-то, тут сбоку и зашуршала трава. Поворотился Илюха в ту сторону. Видит — девчонка подходит. Простая девчонка, в обыкновенный человечий рост. Годов так восемнадцати. Платьишко на ней синее, платок на голове синий, и на ногах бареточки синие. А пригожая эта девчонка — и сказать нельзя. Глаза — звездой, брови — дугой, губы — малина, и руса коса трубчатая через плечо перекинута, а в косе лента синяя. Подошла девчонка к Илюхе и говорит: — Прими-ка, мил друг Илюшенька, подарочек от чистого сердца. И подает ему своими белыми рученьками старое бабки Лукерьи решето с ягодами. Тут тебе и земляника, тут тебе и княженика, и желтая морошка, и черная смородина с голубикой. Ну, всяких сортов ягода. Полнехонько решето. А сверху три перышка. Одно беленькое, одно черненькое, одно рыженькое, натуго синей ниточкой перевязаны. Принял Илюха решето, а сам как дурак стоит, никак домекнуть не может, откуда эта девчонка появилась, где она осенью всяких ягод набрала. Вот и спрашивает: — Ты чья, красна девица? Скажись, как тебя звать величать? Девчонка усмехнулась и говорит: — Бабкой Синюшкой люди зовут, а гораздому да удалому, да простой душе и такой кажусь, какой видишь. Редко только так-то бывает. Тогда уж Илюха понял, с кем разговор, и спрашивает: — Перышки-то у тебя откуда? — Да вот, — отвечает, — Двоерылко за богатством приходил. Сам в колодец угодил и кошели свои утопил, а твои-то перышки выплыли. Простой, видно, ты души парень. Дальше Илья и не знает, о чем говорить. И она стоит, молчит, ленту в косе перебирает. Потом промолвила: — Так-то, мил друг Илюшенька! Синюшка я. Всегда старая, всегда молодая. К здешним богатствам навеки приставлена. Тут помолчала маленько да спрашивает: — Ну, нагляделся? Хватит, поди, а то как бы во сне не привиделась. И сама вздохнула, как ножом по сердцу парня полыснула. Все бы отдал, лишь бы она настоящая живая девчонка стала, а ее и вовсе нет. Долго еще стоял Илья. Синий туман из колодца по всему ложочку пополз, тогда только стал к дому пробираться. На свету уж пришел. Только заходит в избу, а решето с ягодами и потяжелело, дно оборвалось, и на пол самородки да дорогие каменья посыпались. С таким-то богатством Илья сразу от барина откупился, на волю вышел, дом себе хороший справил, лошадь завел, а вот жениться никак не может. Все та девчонка из памяти не выходит. Сна-покою из-за этого решился. И бабки Лукерьи перышки не помогают. Ни один раз говаривал: — Эх, бабка Лукерья, бабка Лукерья! Научила ты, как Синюшкино богатство добыть, а как тоску избыть — не сказала. Видно, сама не знала. Маялся-маялся так то и надумал: "Лучше в тот колодец нырнуть, чем такую муку переносить". Пошел к Зюзельскому болотцу, а бабкины перышки все же с собой захватил. Тогда ягодная пора пришлась. Землянику таскать стали. Только подошел Илья к лесу, навстречу ему девичья артелка. Человек с десяток, с полными корзинками. Одна девчонка на отшибе идет, годов так восемнадцати. Платьишко на ней синее, платок на голове синий. И пригожая — сказать нельзя. Брови — дугой, глаза — звездой, губы — малина, руса коса трубчатая через плечо перекинута, а в ней лента синяя. Ну, вылитая та. Одна приметочка разнится: на той баретки синие были, а эта вовсе босиком. Остолбенел Илья. Глядит на девчонку, и она синими-то глазами зырк да зырк и усмехается — зубы кажет. Прочухался маленько Илюха и говорит: — Как это я тебя никогда не видал? — Вот, — отвечает, — и погляди, коли охота. На это я проста — копейки не возьму. — Где, — спрашивает, — ты живешь? — Ступай, — говорит, — прямо, повороти направо. Тут будет пень большой. Ты разбегись да треснись башкой. Как искры из глаз посыплются — тут меня и увидишь... Ну, зубоскальничает, конечно, как по девичьему обряду ведется. Потом сказалась — чья такая, по которой улице живет и как зовут. Все честь честью. А сама глазами так и тянет, так и тянет. С этой девчонкой Илюха и свою долю нашел. Только ненадолго. Она, вишь, из мраморских была. То ее Илюха и не видал раньше-то. Ну, а про мраморских дело известное. Краше тамошних девок по нашему краю нет, а женись на такой — овдовеешь. С малых лет около камню бьются — чахотка у них. Илюха и сам долго не зажился. Наглотался, может, от этой да и от той нездоровья-то. А по Зюзельке вскорости большой прииск открыли. Илюха, видишь, не потаил, где богатство взял. Ну, рыться по тем местам стали и натакались по Зюзельке на богатое золото. На моих еще памятях тут хорошо добывали. А колодца того так и не нашли. Туман синий, — тот и посейчас на тех местах держится, богатства кажет. Мы ведь что! Сверху поковыряли маленько, копни-ко поглубже… Глубокий, сказывают, тот Синюшкин колодец. Страсть глубокий. Еще добытчиков ждет.
Свежее в блогах